Но Яблоня спорила и в конце концов спросила:
– А для чего я здесь вообще? Зачем Беркуту женщины? Мы же ровно ничего не делаем! Он спас меня по доброте душевной или женщины его развлекают, как котята? Ведь от нас нет никакой пользы!
– Никакой пользы, – сказал я, – зато вы принесёте ему золото. Скоро будет базар в Данши-Вьи, Беркут отвезёт вас туда и продаст. Ты дорого стоишь, Яблоня, ему нет резона продавать тебя на побережье. За тебя он хочет много золота – другие стоят дешевле. Тебя продадут кому-нибудь очень богатому.
Она так растерялась, смешалась, что у меня закололо сердце:
– Я же ничего не умею! Богатому человеку нет во мне прока!
Девственница, подумал я. Яблоня – девственница. Услышь, Нут…
– Ночные утехи, – сказал я. – Знаешь, что это такое?
Ужаснулась. Вот так. Не то чтобы смутилась – хотя была очень скромна – а прямо-таки ужаснулась, будто я сказал, что будут резать на части живьём. Вспыхнула – и разрыдалась. Схватила меня за руки, уткнулась в мои ладони мокрым личиком, обожгла дыханием… так плакала, что у меня разболелось под лопаткой.
Я тронул её волосы – чуть касаясь:
– Яблоня, слёзы не помогают рабам. Слёзы не защищают женщин.
Она подняла головку, посмотрела на меня своими мокрыми глазами – ресницы слиплись стрелами – и выдала:
– Да, я знаю. Женщин не защищают слёзы, их защищают мужчины. Одуванчик, дома я могла рассчитывать на многих мужчин: на родственников, на слуг отца – а тут у меня нет никого, кроме тебя. Можно мне на тебя рассчитывать?
Убила. Я тут же захотел сцарапать это клеймо со лба вместе с кожей – чтобы унести её отсюда на крыльях… вообразил, что смогу, ага. Сказал злее, чем надо:
– Яблоня, я не мужчина, я – бесхвостый пёс.
А она, глядя мне прямо в душу, сказала:
– Ты – мой единственный друг. Ты – не такой, как все здесь. Пожалуйста…
Интересная вещь: если у неё совсем нет когтей, то чем это она так вцепилась в моё сердце? А?
Потом мы с ней разговаривали по ночам. Сон у меня отшибло поленом, напрочь. Весь день я бродил как очумевший или бесноватый, «подай-принеси» – и всё равно, что они все там орут, а ночью я в сад, и она за мной. Садилась рядом, обнимала за плечи. Выносить такие нежности тяжело, скинуть её ручку невозможно. Сама не понимает, что делает.
Я ей как-то сказал:
– Ты жестока, как все женщины. Моя душа до тебя спала себе – а ты её будишь. Мне больно.
А она посмотрела, не с жалостью, нет – всепонимающе, как воплощение Нут, и ответила:
– Я не жестока, Одуванчик, прости. Просто боюсь. Я не могу жить, как эти девицы, и позволять кому попало обнимать себя. Знаешь, у меня же есть жених, он северный князь, – или она сказала «сын царя»? – это он должен меня обнимать!
– Я понял, – говорю. – Но твой жених далеко, а тут мы – вещи Беркута. Чем я могу помочь?
Вот тут она и выдала. Взяла меня за руки, прижала их к своей груди, смотрит, как перепуганный младенец, умоляюще, и говорит:
– Выпусти меня отсюда, пожалуйста! У тебя же есть ключи, ты ходишь по дому – выпусти меня, помоги сбежать!
И что я мог, шалея от стука её сердца, ответить этой бедной дурочке? Куда она побежит, такая белая и приметная, как голубок среди ворон? Далеко ли добежит? А когда с человека сдирают кожу заживо, он очень нескоро умирает. Иногда часами мучается. Ведь вовсе не обязательно, что кто-нибудь пожалеет и прирежет, услышь, Нут!
– Нас с тобой убьют, – говорю. – Мы, конечно, умрём свободными, но это будет очень больно.
А она сжала кулаки:
– Почему это Беркут решил, что мы его собственность?!
– Заплатил деньги, – говорю. – За нас с тобой. Как за скот. Он заплатил – мы и принадлежим.
– Я была ничья! – возразила она. Как мило сердилась: только глазами блестела, даже голос старалась не повышать. Ну как ей объяснишь?
– Женщины и евнухи не бывают ничьи, – объясняю. – Они как монеты: если хозяина нет, значит, любой может подобрать.
Фыркнула, как котёнок:
– Беркут меня не спросил, чего я больше хочу: умереть или стать его рабыней!
Девочка, девочка… Кто кого спрашивает? Что ты там видела, у себя в северной стране, во дворце своего отца?.. Мне было её никак не вразумить. Она каждую ночь пробовала снова и снова. Целый день молчала и терпела, а ночами принималась меня мучить.
Приходила и обнимала. Шептала на ухо – жарко:
– Ты представь, мы раздобудем карту землеописаний. Я умею читать знаки. Или вот. Мы найдём моряка, который довезёт нас до моей северной страны. Мой отец – царь, мой свёкор тоже будет царь…
Я отвечал почти зло:
– У меня крыльев нет!
А сам думал: посмотрела бы ты на меня под этими тряпками! На моё раскромсанное ничтожество! Ну зачем, зачем, зачем я тебе сдался! Самому хотелось плакать навзрыд: люди – гады, гады, гады! А Яблоня гладила мои руки, волосы перебирала, смотрела прямо внутрь – и говорила так, что меня бросало из жара в холод:
– Ты – мой друг! Пожалуйста, не плачь. Знаешь, как славно у меня дома? Все будут тебя уважать. Ты сможешь заниматься, чем захочешь… Вот чем ты хочешь? Музыка… ты любишь музыку? Можно целыми днями слушать, а ещё мы будем слушать, как читают самые лучшие книги… я буду рисовать… мы заведём маленькую собачку, самую милую… а потом у меня родятся дети, и мы будем их нянчить, да? Но я не смогу без тебя. Ты сам сказал: женщина не может быть ничья.
– И не может быть моя, – отвечал я. Что ещё скажешь?
– Ну и что?! – возражала она. – Ты мой слуга. Я принцесса. Ты сопровождаешь меня к моему жениху. Так ведь можно?
Вот же нелепый ребёнок! Ведь верит, что серебряные лиур-аглийе, ростом с воробья, со стрекозиными крылышками, ночью положат ей в туфлю бусики, если она будет целый месяц и день слушаться старших!
– Так – можно, – говорю. В душе – плача, смеясь, досадуя.
Она радостно схватила меня за плечи:
– Значит, ты поможешь мне?
А я промолчал в ответ, как дурак. И самое худшее во всём этом безобразии – то, что я начал принимать всерьёз её бред о побеге, о свободе, о прекрасной жизни в далёких странах… Яблоня так вела себя со мной, что я ухитрился почувствовать себя мужчиной. Её мужчиной. Её защитником.
Слабоумный, ага.
Это, конечно, не могло продолжаться бесконечно, а Яблоня думала, что может. Она даже, кажется, привыкать начала. Днём дремать, ночью убивать меня своими ласками.
Какие слова говорила… как по книжке! Про свою северную страну. Какие там леса, тёмные, страшные, полгода стоят в снегу, будто на ледниках – а под снегом замёрзшие ягоды, сладкие, как мёд, только ароматнее. Как она жила в святом месте, с благочестивыми жрицами – целыми днями молилась их северному богу, угрюмому, но доброму: что ни попроси, всё исполнит, если с верой просишь. Какой у её отца дворец: тысяча разных залов, выложенных самоцветами; ковров нет, а на полу целые картины из цветного камня. Свечи, свечи, свечи – даже ночью светло как днём: господа приходят смотреть на танцы. Как её все любили; как бросали цветы в повозку, когда она проезжала, как кричали: «Славься, прекрасная!»… А за морем у неё жених, благородный юноша – вот он сейчас ждёт, и его сердце разрывается от тревоги…
Как моё. Ну да.
– Одуванчик, – скажет, – царевна не может быть рабыней! Сбежим! Вот на море… корабль… ветер такой, брызги, волны, словно стеклянные горы… а потом наша страна! Зелёный берег, белый дворец на нём, белее колотого сахара… Ты будешь в моей свите, всегда. Приближённым евнухом, смотрителем спальных покоев, – как-то иначе, но похоже по смыслу. – Ты – мой самый лучший друг…
Лучший друг, ага. Смотритель спальных покоев. Дворец, море, царь… Какой-нибудь разжиревший в злодеяниях подонок, у которого дома полные сундуки золота и на тёмной стороне – десяток девочек вроде Яблони, только наших… И что я смогу сделать?! Ну что?!
Конечно, Беркут не торопился, потому что ждал, когда у Яблони заживут синяки и царапины на руках. И за месяц она чуточку отдохнула и отъелась, стала вылитая розовая роза ранним утром; не мог же Беркут этого не видеть! И он на неё смотрел, и Подснежник на неё смотрел, а потом, вечерком, под виноградное вино и смолу, они устроили совет и порешили, что Яблоня уже вполне готова. То, что Беркут Всаднику отдал, вернётся сторицей.