Прежде всего сам замысел не вызывает у вас отторжения?
— Это очень, очень серьёзно, — подумав, ответил я, принципиально решив не говорить «да» или «нет». — Одно скажу: вам придется найти другого канцлера. Такая должность не для меня. Исключено.
— Боитесь не справиться… — скорее утвердительно, чем вопросительно произнес Рейнхард Гейдрих. — Или испугались ответственности? Что ж, воля ваша. Ответственности бояться поздно, с сегодняшнего дня ход истории Рейха в том числе и в ваших руках… Так куда все-таки отправитесь завтра?
* * *
Я не стал возвращаться в ставку, следующим утром вылетев из Киева в Берлин.
Встретиться с фюрером, попытаться объяснить, донести настоящее положение дел, попробовать уговорить, я решил твердо.
Но не сейчас.
Не сейчас.
V. Ванзейская пастораль
30 октября — 4 ноября 1942 года.
Берлин
Я не раз задумывался над вопросом о «точке расхождения» — когда, когда Германия вступила на нынешний путь? Нет, это, безусловно, не 30 января 1933 года и не назначение Адольфа Гитлера рейхсканцлером вместо Курта фон Шлейхера. Канцлерство вождя НСДАП лишь следствие куда более глубоких и сложных процессов.
Истоки надо искать гораздо раньше, в «ревущих двадцатых» и послевоенных метаниях разочаровавшегося общества — разочаровавшегося буквально во всём, в революции, демократии (вернее, той уродливой форме государственного устройства, которая после 1918 года у нас почему-то называлась демократией), в политике как таковой, в девальвировавшихся ценностях: «Бог, Кайзер, Отечество»…
Бога, как гласили новые доктрины, нет или он слишком далеко, кайзер бросил свою страну на произвол судьбы, а сама страна барахталась в гнилостном болоте невиданного в истории национального унижения. Германия так и не поверила, что Антанта добилась победы на поле боя, и презирала политиков, заключивших 11 ноября перемирие — Эберт, Шейдеман, Грёнер и остальные навсегда остались в истории «ноябрьскими преступниками», и это вовсе не пропагандистский штамп.
Было потеряно больше, чем могла пережить нация: рухнула империя, земли отторгнуты, армия оболгана и уничтожена не в битве, а по прихоти политиков, поддавшихся иностранному нажиму, экономика в руинах.
В 1923 году мне исполнилось восемнадцать — как раз тот возраст, о котором очень метко сказал Франсуа Гизо, премьер правительства короля Луи-Филиппа Орлеанского: «Кто не республиканец в двадцать лет, у того нет сердца; кто республиканец после тридцати, у того нет головы». Сердца у меня, видимо, не было — в годы величайшего кризиса Веймарской республики я был далек от политики. Меня и братьев воспитывали в соответствии с буржуазной консервативной традицией, и, несмотря на революцию, мы считали, что власть и признанные авторитеты в обществе — от Бога.
Но были и другие. Наши сверстники, выходцы из приличных семей, жаждавшие изменить жизнь к лучшему (в соответствии со своими представлениями о «лучшем»), при этом абсолютно не представляя, как это сделать.
Главное — действие! Действие как самоцель.
Они-то первыми и нацепили алые банты коммунистов или нарукавные повязки НСДАП. А ведь было множество других радикальных течений и политических сект: организация «Консул», троцкистский «Ленинбунд», «Младогерманский орден», «Общество Туле», левая оппозиция коммунистам, правая оппозиция им же и так далее до бесконечности. Это не считая уймы сепаратистов: рейнский сепаратизм, баварский, силезский, отрицавшие саму идею веймарского федерализма! Казалось, еще немного — и мы вернемся к состоянию «лоскутного одеяла» германских княжеств добисмарковской эпохи, а Германия как общая родина всех немцев прекратит существование.
Но вот канцлером становится Густав Штреземан, ликвидировавший гиперинфляцию (отлично помню, как покупал почтовую марку за миллиард, чтобы отправить письмо матери из Карлсруэ в Мангейм), начинается стабилизация, и «ревущие» двадцатые за несколько лет неожиданно превращаются в «золотые» — это было подобно вспышке фейерверка, извержению Везувия. Всё изменилось как-то сразу, резко; исчезло ощущение безысходности, полуголодное существование большинства заместилось сравнительным достатком, хотя бедность и безработица среди низов сгладились лишь частично.
Когда многим больше не надо ежедневно думать о куске хлеба, возникают другие потребности.
Сказочный расцвет кинематографа, ставшего едва ли не основным предметом экспорта Германии — имена Марлен Дитрих, Эриха Поммера и Фридриха Мурнау гремят по всему миру, от красной России до Северо-Американских Штатов. Насыщенная театральная жизнь. Недели не обходилось без новой художественной выставки. Класс артистический, литературный, творческий процветал как никогда.
И начинал сначала втихомолку, а затем все более и более громко проявлять недовольство. Деньги появились, теперь захотелось вершить судьбы.
С осени 1925 года я начал учиться в Берлинском Техническом институте в Шарлоттенбурге. С умонастроениями столичного студенчества знакомился не понаслышке, сам иногда участвовал в дискуссиях, но без увлеченности.
«…Демократия превратилась в плутократию, — таков был основополагающий тезис. — Всепроникающая коррупция, безумные доходы малочисленной элиты, упадок нравов и морали, на каждом шагу предательство национальных интересов. Надо что-то делать!»
Началось бегство в сторону упрощения. Мой университетский профессор Генрих Тессенов однажды сказал: «…Мышление наших современников стало слишком уж сложным. Необразованный человек, какой-нибудь крестьянин, гораздо легче смог бы решить все проблемы, именно потому, что он еще не испорчен. Он также отыскал бы в себе силы для реализации своих простых идей».
Он пришел. Тот самый человек, способный найти простые решения сложных задач. Направивший идеализм молодежи, начавшей забывать тяжкие годы войны и послевоенного краха, по единственному радикальному направлению: достаточно устранить плутократию и коммунистическую угрозу, вернуть народу чувство собственного достоинства, и вот тогда-то…
Очень показателен тот факт, что моя мать, женщина «старой формации», вступила в НСДАП почти одновременно со мной, сохранив свой шаг в тайне как от отца, так и от меня — этот секрет раскрылся только в конце тридцатых. Каковы оправдания? Ровно те же, что и мои: жажда порядка, противостоящего хаосу, желание получить уверенность взамен всеобщей беспомощности и наконец-то завершить эпоху послереволюционной смуты не путем долгой и постепенной эволюции, а тотчас же.
Сейчас.
Как можно быстрее.
Решить сложное простым.
Хайль Гитлер!
* * *
— Вот что, господин Аппель, — я побарабанил пальцами по столу. — У меня к вам незначительная и сугубо приватная просьба.
— Весь внимание.
— Не могли бы вы завтра сопровождать меня на одно… мероприятие. Неофициальное. В половине десятого утра я за вами заеду. Если не ошибаюсь, вы живете на служебной квартире в Тиргартене?
— Рядом, господин министр. На Литтенштрассе.
— Значит, я верно запомнил. Спуститесь к парадному входу в указанное время, форма «Организации Тодта» не обязательна, штатский костюм. Оповещать кого-либо об этой поездке не следует, даже супругу. Особенно супругу.
— Как вам будет угодно, доктор Шпеер.
Юлиус Аппель, с июля 1942 года переведенный из Бремена в центральное управление ОТ в ранге айнзатцгруппенляйтера и моего заместителя, ничуть не изменился — те же гладко зачесанные назад темные волосы, непременные очки, снисходительный взгляд и спокойная уверенность человека, знающего себе цену.
Семью он тоже перевез в Берлин, пускай я и предлагал устроить жену и детей где-нибудь в провинции: столицу бомбили регулярно, хотя и не с такой интенсивностью, как северо-западные области Германии. Отказался, что само по себе вызывало уважение. А кроме того, Аппель был одним из редких сотрудников, кому я мог доверять полностью — после первых признаков если не опалы, то по меньшей мере серьезного недовольства фюрера отдельными моими действиями Дорш и Карл Заур начали устраивать за моей спиной мелкие козни, пока не доставлявшие особых хлопот. В том-то и дело, что «пока».