Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Какой-то трибунал приехал. Вот он им и натрибунает, чтоб знали, что когда на дело пошел — ни в одном глазу чтоб…

— Явно по пьянке сгубили мужика.

— Дуроломы, оно и есть дуроломы.

— Выпороть их хорошенько, чтоб неделю на брюхе сидели…

Подсудимых держали в школьном амбаре, недалеко от церкви. Амбар был наполовину завален сломанными партами, Какими-то досками, в углу растоптана куча мела (то ли на побелку помещения школы приготовили, то ли писать им на классных досках собрались. Для писания — слишком много, на три поколения куликовцев хватит). Из-за кучи мела шел в амбар отсвет. Заглянул Винокуров.

— Братцы! Там же — дыра, на улицу!

Ни Филька Кочетов, ни Чернышев ничего ему не ответили — надоело все, надоели все эти каталажки. Скорее бы все это заканчивалось. И друг другу они надоели за время допросов. Возили их целый месяц вместе с Главным штабом из села в село. Кое-где в дороге бросали порой без присмотра — можно было сбежать не один раз. А зачем? Да и куда ты убежишь? От родных-то мест.

Филька Кочетов напряженно вслушивался в голоса, доносившиеся с улицы — надеялся услышать Настин. Услышать, крикнуть бы ей, что он здесь, что он все эти дни думает только о ней, что он свинья и вообще обормот… Стихали голоса на улице, присаживался он на обломок парты. В детстве-то не пришлось посидеть за партой, так сейчас старался втиснуться на сиденье. Было тесно. Долго не засиживался между спинкой и откидной крышкой. Вылезал на крышку, ноги ставил на сиденье. Тоже долго не мог усидеть — тоска брала. Пересаживался заново. Даже молчаливый и мрачный Чернышев, сидевший недвижно бука букой и тот не вытерпел, возмутился:

— Что ты не можешь угнездиться? Сел и сиди. Чего мечешься?

— Душа тоскует, — сграбастал Филька на груди у себя рубашку. — Рвется душа куда-то…

— Куда-то… Знамо куда — выпить, — вставил Винокуров.

Филька зло метнул взгляд на своих бывших собутыльников. И отвернулся. Даже рта не раскрыл, чтобы послать их обоих с разговорами о выпивке куда-то подальше. И снова затих на короткое время. Надоели ему скитания по каталажкам (в каждой волости — где бы ни остановился Облаком — была своя волостная каталажка), обовшивел, исхудал, и вообще тоска загрызла Фильку. Белый свет не мил. Скорее бы суд. Всыплют плетюганов (ничего, выдюжу!) сколько положено, да уползти, хоть на карачках бы к Насте. Она гусиным жиром смажет спину, глядишь через пару недель и подживет… И если после этого он хоть раз еще возьмет в рот самогон, то пусть Настя тогда ему голову отрубит топором… Он так любить ее будет… О-о, она кажется в тот, последний день сказала ему, что у них ребенок будет. Хорошо бы — сын. Костей бы назвали, в честь деда, в честь Филькиного отца. Не дождался он внука.

Вдруг Филька услышал Настин голос. Вскочил — аж о притолоку стукнулся. Она кому-то сердито выговаривала:

— … но, покормить-то их надо!.. Они же не враги какие. Наши же партизаны… Ладно, ладно, грозный какой… Надо бы сбежать, давно бы сбежали. Вон полстены у амбара нету. Тоже тут охранники. Открывай! Чего раскрылатился, вояка…

— Караульного начальника давай.

— Ты чего, не узнаешь меня? Какого тебе еще караульного начальника? Открывай!.. Без начальника обойдемся. Открывай, открывай. Я тут и за караульного начальника и за всех.

Загремел замок. Распахнулась дверь. Яркий солнечный день перешагнул порог их очередной беспросветной и, видимо, последней каталажки. Боже мой! Хорошо-то как на воле!.. Вся в солнечном сиянии на пороге стояла Настя с солдатскими котелками в одной пуке и с плетеной корзиной, прикрытой полотенцем — в другой. Она напряженно всматривалась в черную утробу амбара.

— Где вы тут? — нерешительно переступила она порог.

К котелкам потянулись руки из темноты. Забрали их. Забрали и корзину. А Филька — к ней.

— Фи-иля… — прошептала она, и опустилась на порог. — Боже мой, какой ты худющий. Тебя что, не кормили ни разу за месяц?

Он молчал и неотрывно смотрел на нее, гладил ее руки. Не было ближе Насти у него человека на земле. Не только в эту минуту, но и вообще, всегда. Никто не любил его так, как она, никто не понимал его душу, непутевую, забулдыжную, но в сути своей добрую, как она, его Настя.

— Ты поешь, поешь, — шептала она. Шмыгала носом и совала ему ложку в руку. — Ох, горюшко ты мое! Когда все это кончится? Отмыть бы тебя, отпарить в бане — чтоб ты просвечивал от чистоты насквозь… Ой, Филька, Филька…

А в доме напротив — через дорогу — в это время трапезничал ревтрибунал. Втроем сидели в горнице за столом, накрытым белой расшитой скатеркой. Под образами в переднем углу — председатель выездной сессии, не так давно созданного при Облакоме военно-революционного трибунала, член партии большевиков с самым большим стажем в партизанской армии Степан Алексеевич Сладких. Собранный, подтянутый, взбодренный, он хлебал окрошку деловито, не

торопясь, изредка только бросая цепкий взгляд на быстроногую, упругую, как запрятанная пружина, хозяйку, на ее матово посверкивающие тугие икры.

По бокам у него (как на судебном заседании справа и слева) два члена коллегии. Но не те, с которыми месяц назад заезжал Степан Сладких в Усть-Мосиху к дяде, Петру Леонтьевичу Юдину. Другие. С более осмысленными

физиoнoмиями. Но тоже не очень-то одухотворенными, основном смотрят, все замечают и мотают на ус и молчат. А видят все. Даже быстрый, вроде бы случайный взгляд своего начальника заметили и оценили. Один, который по левую руку, с рыжими усами, пряча улыбку, спросил:

— Что, Степан Алексеевич, хороша? Может, заночуешь тут? Все равно кому-то оставаться на ночь. Акт подписывать.

Промолчал Степан Алексеевич. Даже ухом не повел.

И только когда поднимались из-за стола, буркнул:

— Дело прежде всего.

— А это делу не помешает, — тут же отозвался тот, который слева, с рыжими усами. — Акт подписывать все равно кому-то из нас надо.

— Хватит болтать-то…

— Ужинать-то придете? — спросила хозяйка, провожая незваннных гостей на крыльцо.

— Обязательно, — ответил тот, с рыжими усами. — Вот он придет непременно, — указал на Степана Сладких. — И даже заночует… Это имей в виду, хозяйка…

Народ привык ждать. Всегда. И раньше на сборне ждали появления властей. И в восстание, в строю часами ждут выхода командиров.

Терпеливо ждал народ и тут — когда пообедают подсудимые, когда накушается революционный трибунал.

Но вот поступила от кого-то команда, громкая, басовитая:

— Привести подсудимых!

Людское месиво затихло. Только шорох еще висел над лохматыми головами. Вытягивали шеи.

Подсудимых вели по узкому проходу с паперти через весь зал. И как они шли, так и поворачивались головы всего зала. Впереди шел, раздвигая жестом руки толпу, караульный начальник из приезжих. Весь в ремнях, в фуражке со звездой. На звезду обратили внимание все, потому, что ни у кого ее еще не было. Были красные ленты. И то не у всех — где его возьмешь, красный лоскут!

— По-осторонись!.. По-осторонись… — повторял он вполголоса, машинально.

Скамью для подсудимых поставили на клиросе. По бокам встал конвой с винтовками. Встал и замер, как на высочайшем смотру — большинство партизан все же служили в армии, знают (если не успели забыть) службу. По залу прошел шепоток:

— В бой с берданами да с пиками ходим, а тут у каждого винтовка.

— Жирно живут там, в штабах.

Но тот же басовитый голос прервал шепоток раскатисто, как на строевых занятиях скомандовал:

— Вста-ать! Суд идет!

Суд вошел из алтаря через царские двери. На амвоне, прямо перед царскими дверями стоял длинный стол, накрытый яркой красной скатертью. Суд остановился. Неторопливо обвел взглядом собравшихся. Зал молчал. Не дышал. Все, не мигая, смотрели на незнакомую еще декорацию невиданного еще спектакля. Больше смотрели не на подсудимых — чет на них смотреть, все они знакомы, все здешние — смотрели, в основном, на незнакомых, на приезжих судей, на стол с графином стеклянным, доверху наполненным водой и с алюминиевой кружкой рядом. Главный судья, который был коренником, махнул рукой — дескать, можно сесть. И тут же раздалась команда, такая же зычная, басовитая:

88
{"b":"221332","o":1}