Они обнялись по-мужски крепко, похлопали друг друга по спине.
— Сколько лет-то прошло! Тебя каким ветром-то сюда занесло?
— Направлен к тебе в район вместо Мурашкина.
— А Мурашкин? — дрогнул Переверзев.
— Мурашкина уже нет. И не советую тебе о нем вспоминать.
— Значит… того?
— Да. — Обухов смотрел на друга детства пристально, изучающе. Переверзеву стало даже не по себе немножко.
— Ты чего так смотришь?
— Не могу определить — сильно, нет ли изменился.
— Ну, и как все-таки?
— Изменился, — сказал он. — Очень изменился. Возмужал.
— Тебя тоже не сразу признаешь.
Вечером они сидели на квартире Переверзева, выпивали, вспоминали родную деревню, студенческие годы, пристань, где они по вечерам вместе таскали кули, прирабатывая к скудному пайку.
— Ну, и где ты был все эти последние годы? — спрашивал Переверзев.
Майор, теребя темно-рыжие жесткие, как проволока, волосы, смотрел в свой наполненный стакан и, казалось, не слышал вопроса.
— А в управлении о тебе хорошего мнения. Хороший, говорят, секретарь. А я думаю: мне о Пашке рассказывать нечего, вместе босиком по лужам бегали, последний кусок поровну делили… Ты с Мурашкиным как жил? Какие у вас отношения?
— Отношения?.. — Переверзев замялся. — Самые обыкновенные, служебные.
— Ничего такого ты с ним не делал?
— Какого?..
— Ну… всякого, — майор покрутил над столом расширенной пятерней.
— Не-ет! Он работал сам по себе, я сам по себе. Что может быть общего у секретаря райкома с начальником НКВД?
— Да, как сказать. Всякое бывает.
— Нет. Мы с ним только официально были…
— Ну, смотри. А то это дело такое. Сейчас ведь нельзя ни с кем откровенничать.
— Ну, давай выпьем еще, — предложил Переверзев. — Сколько лет мы с тобой не виделись? Сейчас подсчитаю. С двадцать шестого, да? Двенадцать лет. Много уже воды утекло. Ну, давай… — он поднял свой стакан.
Майор пил мастерски — одним глотком, не поморщившись. Закусывал вяло, пьянел медленно.
— Где это ты так пить научился?
Гость сидел все время навалясь на стол, не поднимая головы, словно что-то тяжелое давило ему на плечи.
— Пить-то? Жизнь научила, Паша. Думаешь, за десять лет ромбик в петлицу заработать легко? А я заработал. И не только ромбик. Эх, где я был! Какими делами ворочал! Тебе и во сне такое не снилось. А теперь вот нырнул в тихую заводь. Кончилась кампания, Паша. Таких, как ваш Попов, и прочих исполнителей мурашкиных прибирают. Чтобы как можно меньше было свидетелей. Понял? Не нужны свидетели.
По спине у Переверзева бежал мороз.
— Об исполнителях — это само собой, — сказал он сдавленно. — А как понимать арест Эйхе, Грядинского и многих других, таких же крупных деятелей? Они что — тоже исполнители? Партийные-то работники делали то, что приказывала партия.
— Партия… — По лицу Обухова скользнуло подобие улыбки. — А мы, думаешь, без приказания действовали, по собственной инициативе?
Обухов достал огурец, вяло пожевал его. Бросил огрызок. С упреком и сожалением посмотрел на друга.
— Смотрю: ничегошеньки же ты не понимаешь в обстановке. Сидишь, как мышь в норе. — Переверзева словно кто-то жиганул — слова-то знакомые, поповские слова! А Обухов продолжал: — Ты еще спросишь: а как же политика партии? Да?
Переверзев машинально кивнул, не подозревая, что это смешно. Обухов укоризненно покачал головой, потом оглянулся на закрытую дверь, резко встал, подошел к ней, рывком открыл, выглянул и затем плотно ее прикрыл. Он вовсе не казался пьяным. Только, когда сел, так же опять ссутулился и лицо приняло то же устало-скучающее выражение.
— О таких, как Эйхе, спрашиваешь? Они наивные люди.
— Зачем же тогда их…
— Зачем? Затем, наверное, что наивность со временем проходит. Уразумел?
Переверзев усердно старался уразуметь то, что не хотел договаривать его друг. А уж так хотелось Переверзеву понять все до конца! Не столько для того, чтобы успокоить свою совесть за прошлое, сколько определить себя на будущее, знать, откуда начнет рушиться его благополучие, чтобы успеть приготовиться. Дорого бы заплатил Павел Тихонович Переверзев, чтобы заранее знать, куда подстелить соломки (если, конечно, придется падать!). Обухов, несомненно, многое знает и во многом мог бы помочь. Но как к нему подойти, чтобы он открылся? И кто он вообще?..
Обухов вроде бы подслушал мысли Переверзева, спросил:
— Ты хочешь знать, к каким из них я отношусь, да? Ни к тем, ни к другим. Я выше их.
— Выше?.. — совсем растерялся Переверзев.
Обухов поднял голову, тяжело уставился ему в глаза. Смотрел долго. Так долго, что у друга детства, выдерживающего этот взгляд, даже навертывались слезы.
Обухов все еще колебался: быть откровенным или не быть?
— То, что я делал, Паша, известно теперь в стране из живых лишь двоим, кроме меня. Причем я знаю из них только одного. Второго не знаю. А он меня знает непременно. — Обухов налил полстакана водки, разом выплеснул ее в рот, пальцами достал из тарелки огурец, зажевал. — Тяжелая у меня была работа, — продолжал он медленно: — Сотни человеческих биографий надо было знать назубок. И главное — никаких друзей. Душу отвести не с кем. Посидеть вот так, поговорить по душам не мог… Я, Паша, головой работал, не то, что ваш ублюдок Попов… Я мог, Паша, все. Абсолютно все… Я делал такие дела, о которых ты и понятия не имеешь. Ни мог я только одного — вот так напиться с кем-нибудь. Пил дома, один. Комната у меня была специальная с решеткой на окне. Жена закрывала меня на ключ, и я пил. По неделям пил… Хочешь, я тебе расскажу, кто я?
— Если это можно — конечно!
— Но этого нельзя рассказывать, — с сожалением и грустью ответил он. — До самой смерти я должен носить это в себе.
Обухов налил полный стакан и жадно опрокинул в рот. Переверзев видел, как все больше и больше угасал в нем прежний Мишка Рыжик. Незнакомый, совершенно чужой человек сидел перед ним. И снова Обухов поднял голову, и снова уставился в глаза. Переверзев заметил, как в нем промелькнуло что-то прежнее.
— Нельзя рассказывать, Паша, друг мой! — вздохнул он. — А так хочется душу открыть кому-нибудь. А друзей нет. Может быть, ты один и остался у меня на всем свете… Могу только сказать, большими делами я ворочал. Я, Паша, — крупный специалист… Поэтому меня и берегут, поэтому и запрятали в такую глухомань… Я еще понадоблюсь…
Обухов опять налил водки, торопливо выпил. Задумался. И когда Переверзеву показалось, что он уже собрался с мыслями и сейчас начнет рассказ, Обухов недоверчиво посмотрел на друга.
— Дай слово, что ты никому, никогда… Да что там слово! В наше время слово — тьфу…
Он помолчал еще и вдруг заговорил неожиданно твердым голосом.
— Я не арестовывал, Паша, не подписывал протоколы допросов и тем более не расстреливал! Я, Паша, сидел в кабинете, закрывшись на ключ и… сочинял. Я сочинял пьесы, Паша… Да, да! Не удивляйся. Что такое Шекспир или Чехов в сравнении со мной! Я — величайший драматург. Я сочинял такие пьесы, от которых они содрогнулись бы. Моими режиссерами были суровые непроницаемые следователи. Они работали с теми действующими лицами, которых я называл в своей пьесе. Не я, а они, эти режиссеры, добивались, чтобы все действующие лица говорили в этом спектакле то, что хотел я…
Переверзев во все глаза смотрел на своего друга детства. Только теперь он стал догадываться, чем он занимался, и только теперь понял, кем был он сам в этой огромной игре. Мизерной, безмозглой козявкой показался он сам себе.
— Надо мной были начальники. И званием выше и положением, но все они глупы. Они хотели власти и почета. Поэтому их сейчас уже нет. Они сыграли свой последний спектакль в чьей-то пьесе, и на этом их карьера кончилась. А скорее всего без спектакля, просто так, по мановению пальца…
— Ежова?
— Что?
— По мановению пальца Ежова, говорю?
— Фью-ю! — свистнул Обухов. — Ежова тоже уже нет.
— Ка-ак?! — вскрикнул Переверзев.