К утру метель стихла, выглянуло солнце. Вздремнувший, на заре Александр Петрович поднялся освеженным. День прошел в обычных школьных хлопотах. К вечеру опять задула поземка. Александр Петрович стал собираться в райком.
Он думал, что пригласят на бюро и завуча. Но в приемной секретаря Позднякова не оказалось. Тут сидели председатели колхозов, курили махорку, вполголоса разговаривали о хозяйственных делах.
Сахарова пригласили в кабинет первым после вопроса о приеме в партию. Александр Петрович был спокоен. Он обстоятельно рассказал членам бюро о той нервозности, которую внес в работу коллектива учителей новый завуч,
о том, что Поздняков — человек, далекий от педагогики, что он не имеет даже элементарного понятия о детской психологии и хочет превратить школу в солдатскую казарму.
— Вот на этой почве у нас с ним и возникли разногласия.
— Вы не о Позднякове говорите, вы лучше о себе расскажите, — потребовал Переверзев. — О своих взглядах расскажите, о том, как вы заставляете учителей ставить хорошие оценки за явно неправильные ответы учащихся.
— Такого случая не было.
— Как же не было, если двадцатого ноября вы, будучи на уроке у учительницы Пивоваровой, приказали ей поставить оценку «хорошо» ученику Киселеву за явно неправильный ответ?!
— Этот случай был. Только я рекомендовал поставить оценку не «хорошо», а «удовлетворительно», — поправил Александр Петрович. — Дело вот в чем. Ответ семиклассника Киселева, хотя и не соответствовал требованию учебной программы, но он был по-своему оригинален и был плодом чисто детской сообразительности. И вот за эту сообразительность, за смышленность мальчика я и рекомендовал учительнице поставить удовлетворительную оценку. Я считаю недопустимым буквоедство и формализм в работе с детьми…
— Видали каков! — воскликнул насмешливо Переверзев. — Он считает буквоедством утвержденную Наркомпросом учебную программу! Да кто вам дал право пороть отсебятину?!
— Это не отсебятина, — спокойно возразил Александр Петрович. — Моя рекомендация ни в какой степени не идет вразрез с требованиями учебной программы, а наоборот. Когда я разговаривал об этом с Аркадием Николаевичем, то он…
Переверзева взорвало:
— Опять Аркадий Николаевич! Что вы мне тычете этого Аркадия Николаевича?
— Данилов педагог по образованию, — пояснил Александр Петрович.
— Царская семинария с законом божьим!. вы считаете педагогическим образованием? — закричал Переверзев.
«А у него у самого с русским языком не все в порядке», — машинально отметил Александр Петрович. Попросил:
— Вы позвольте мне развить свою мысль до конца. В прошлый раз мне не удалось это сделать.
— Развивайте, — нехотя бросил Переверзев. — Только имейте в виду, вы никого тут не сагитируете.
Александр Петрович, изо всех сил сдерживаясь, боясь и на этот раз распылиться на мелочи и потерять основную мысль, кивнул.
— Дело вот в чем, товарищи, — начал он. — У нас зачастую неправильно понимают воспитательный процесс. Ради показного, ради процентов, ради всего этого мелочного сегодняшнего забывают о главном, забывают о том, кого мы призваны воспитывать.
— Ну-ну, давайте, разъясните нам, кого мы призваны воспитывать, — разваливаясь в кресле, улыбнулся Переверзев.
— У нас зачастую поднимают неимоверный шум, — продолжал Александр Петрович, не обращая внимания на реплику, — по поводу любого факта. Нарушил ребенок дисциплину в школе или получил «неуд», об этом начинают говорить везде — и на педсовете, и на ученических собраниях, и на родительских. В конце концов об успеваемости и дисциплине говорят на партийных собраниях, на учительских конференциях и даже на бюро райкома.
Переверзев подобрал под кресло ноги, оперся ладонями на подлокотники.
— Вы что здесь проповедуете? — грозно нахмурил он брови.
— Прошу не перебивать меня! — повысил голос Сахаров. — Мне предоставили слово и будьте добры выслушать меня до конца.
— Вон как! А вы знаете, что бюро веду я и порядки здесь устанавливаю я? — Переверзев хлопнул ладонью по столу.
— А я коммунист, и вправе требовать выслушать меня.
— В самом деле, Павел Тихонович, пусть человек выскажется, — заступился Старотиторов. Он внимательно слушал директора школы.
— Хорошо, продолжайте, — согласился Переверзев. — Только покороче. Вы у нас не один. Там еще ждут, — кивнул он на приемную.
Александр Петрович вздохнул.
— Так вот, — продолжал он уже обычным спокойным голосом. — Я не против того, чтобы каждая плохая оценка, каждое нарушение дисциплины было событием в школе, в классе, чтобы его обсуждали. Повторяю: я не против! Но я против — когда к этому сводится вся работа, когда эти обсуждения являются самоцелью и, кроме этих обсуждений, люди не видят ничего. Я против — когда процент успеваемости поднимают не глядя вперед, не заботясь о том, что дает этот процент учащимся. Повторяю: у нас много шумят по вопросам непервостепенным и в то же время никого не волнует, когда ребенок растет не умеющим самостоятельно думать. Никого не волнует, когда ребенок изо дня в день, из четверти в четверть, из года в год отвечает уроки, повторяя слово в слово книжные термины и формулировки. Повторяю: это никого не волнует.
Больше того, этого ученика считают прилежным, поощряют его и даже ставят в пример другим. А я считаю такого ученика очень плохим и даже за самый безукоризненный ответ не поставлю ему высшую оценку. Кто вырастет из такого ученика? Канцелярист, Акакий Акакиевич, вырастет чеховская Душечка, не умеющая самостоятельно судить ни о чем на свете, всю жизнь повторяющая чужие мысли, чужие слова. Люди-попугаи нам, строителям социализма, не нужны. Нам нужны творцы, умеющие мыслить, умеющие создавать новое, нужны люди, которым суждено после нас самостоятельно идти в жизни не хоженными никем тропами. А таких людей надо воспитывать сейчас. А Поздняков считает, что главным в новом человеке должно быть…
Переверзев вскочил, ударил ладонью о стол.
— Довольно! — крикнул он. — Мы больше не хотим слушать ваши разглагольствования. Садитесь! Вот, товарищи, этот, с позволения сказать, педагог сейчас полностью показал нам свое гнилое нутро!
Новый начальник НКВД, присланный несколько дней назад вместо Корчагина, поднялся и вышел из кабинета.
— За пышными фразами, — продолжал Переверзев резко, — этот гнилой интеллигентный либерал хочет скрыть свое вражеское лицо. Видите ли, он печется о строителях социализма, он один воспитывает творцов нового строя, а все кругом мешают ему: Наркомпрос, видите ли, присылает не такую программу, какую ему надо. Больше того, в беседе со мной две недели назад он высказал даже такую свою гнилую мысль, что марксизм-ленинизм учение шаткое, что его якобы можно понимать двояко, вроде того, что кому как выгодно, тот так и понимает. Что это?! Это не что иное, как наглое, ничем не прикрытое упрощенчество, если хотите знать, это своего рода ревизионизм, резко осужденный партией. Мы не можем терпеть в своих рядах таких членов партии! Мы не можем предоставить таким неустойчивым в идейном отношении людям воспитание подрастающего поколения!
Александр Петрович только сейчас, когда сел, почувствовал, что у него дрожат ноги и что он страшно взволнован. Члены бюро сидели, нагнув головы. Кто чертил на листке квадратики, кто крутил в руках карандаш, кто просто, насупившись, думал. Только один Старотиторов открыто посматривал на обсуждаемого, да вернувшийся начальник НКВД смотрел прямо и неприязненно.
До Александра Петровича не сразу дошел смысл речи секретаря райкома. И даже когда тот предложил исключить его, Александра Петровича Сахарова, из партии, как чуждого человека, он не поверил, думал, что ослышался, что произошло какое-то недоразумение. Он не видел, как, еще ниже нагнув головы, проголосовали члены бюро. Услышал только резкий крик:
— Сколько тебе нужно повторять? Положи партийный билет!
Не помнил, как вышел из кабинета, как долго не мог попасть в рукава пальто, как подошли к нему двое в военном, спросили: «Вы — Сахаров? Пройдемте!», как отчужденно посмотрели ему вслед председатели колхозов, которые лишь полчаса назад здоровались с ним приветливо. Он уже враг народа, и всеобщее презрение и ненависть навсегда теперь пали на его голову, на его семью, на всех его друзей и близких. Но Александр Петрович этого еще не понял. Он был как в обмороке, в кошмарном тумане. Он еще не знал, кто он с этой минуты. Чувствовал только одно: случилось что-то ошибочное и страшное.