— Так это сколько же надо в этот плуг лошадей?
— Ежели судить по валькам, то три лошади надо. Одну коренником впереди на длинных постромках, как форейтор, а две — как и всегда. И — пошел! Две борозды сразу будет буровить.
— Выгодно.
— Лошадям тяжело будет.
— Не заглубляй сильно…
— А мелко вспашешь, мелочь и получишь.
— Все одно, мужики, диковина хорошая.
— Удастся ли на этой диковине ему попахать. Говорят, вон, Плотников всю степь уже поднял. Частя регулярные прибывают на него. Не могут сами управиться.
— Он не супротив мужика. Наоборот, говорят, он за мужика, только супротив коммунистов, которые большевики.
— Кони-то и ему нужны. Позабирает.
— Не-е. Не должон.
Один из не шибко старых сдвинул шапку с затылка на брови, попинал плуг.
— Не-е, мужики, пахать он не будет. Это точно! Весь ржой покроется, пока он его довезет до дома.
Мужики недоумевающе уставились на говорившего. Тот подмигнул. И все поняли.
— Знамо дело, не будет пахать. Не обмытый-то, как он будет? Ничего не получится…
Обмывали плуг два дня. На работу не выезжали. Обмывали с песнями строевыми и с песнями «жалостливыми», с домашними. Кто всплакнул с пьяну-то — домой очень уж захотелось вдруг, по семье, по ребятишкам соскучился…
Леонтьич выехал домой по последнему санному пути, а приехал в Усть-Мосиху по голу. В Рогозихе — где когда-то Филька и его дружки убили комиссара Белоножкина — забрал оставленную у кума еще осенью, после павловского боя телегу. Перегрузил поклажу. Сани тоже кинул сверху — дома сгодятся, не бросать же.
Дома их с Настей ждал сюрприз — бумага от сельской власти: «С вас причитается по продразверстке 60 пудов хлеба…»
— Вот-те — на-а! Завоевал себе власть!.. Причитается… Кто это считал в моем амбаре? — похорохорился малость Леонтьич и вдруг поскучнел. Люди свой хлеб давно попрятали, а он проездил. Спрятать не успел. Придут и выгребут. Все до зернышка. И куда пойдешь жаловаться? Кому? И Леонтьич заметался. Разве же он за одну ночь успеет спрятать? Был бы жив Филька, тот шустрый, тот все мог сделать. Насте надсажаться нельзя.
Как и год назад, на Пасху, когда Леонтьич — он это любил говорить — вступил на революционный путь, привез из Камня с базара большевистскую листовку, он опять решил посоветоваться с несостоявшимся сватом, с Фатеем Хворостовым. Башковитый мужик — все загодя обмозгует, на все у него готов ответ.
Бабы в кути у печки шушукаются, плачут помаленьку, беспрестанно сморкаясь — не иначе Фильку вспоминают, жалеют. Леонтьич покрутился в избе с бумажкой в руках, сунул ее в карман и пошел к Хворостову. Разве можно самому одному что-то делать, не посоветовавшись?.. Шел к Хворостову неторопливо, уже не как заискивающий бедняк, а как уважаемый воин-победитель. Он смотрел на себя со стороны, чужими глазами и казался себе лихим и разухабистым, которому море по колено. Ему казалось, что вся улица облепила окна, чтоб посмотреть на него, бравого, что в каждой избе, мимо которой он проходил, судачили
о нем, о том, что вот, мол, герой гражданской войны идет, отличившийся в гилевском бою, награжденный самим Федором Ефимовичем Колядой и самим Даниловым Аркадием Миколаевичем, дай ему Бог здоровья и… должность хорошую… Мысль перескочила на другое — на слухи барнаульские: слышал — в Барнауле судачили — сняли Данилова с комиссаров милицейских. Говорят, Плотников подсидел его каким-то образом. Другие опять же говорили, что видели его не в милицейской, а в красноармейской форме — чуть ли не в должности комиссара полка, регулярного, а не партизанского. Кто его знает. Как людям верить? Конечно, Данилов не пропадет, в Усть-Мосиху назад не приедет учительствовать…
Встречные мужики и особенно бабы раскланивались с Леонтьичем, говорили:
— С возвращением тебя …
Некоторые вслед вполголоса говорили:
— Тоже герой явился! Завоевал новую власть… Захлебнулся бы он ею.
Но Леонтьич делал вид, что не слышит…
Дед Хворостов, Фатей Калистратович, стоял посреди ограды, опустив руки, и тупо смотрел себе под ноги. Леонтьича он заметил, когда тот уже вошел в ограду и чуть ли не приблизился вплотную к хозяину.
— A-а! Явился, аника-воин! — прохрипел он угрожающе. — Завоевал власть и теперь ходишь по дворам, высматриваешь… Кобеля на тебя, спустить?..
— Что ты, Фатей? Что ты, Бог с тобой?
— А чего ты ходишь? Чего высматриваешь?
— Ты хоть поздраствуйся. Всю зиму ведь не виделись.
— Чего мне с тобой здоровкаться. Жалко, тогда, в прошлом годе с листовкой той тебя не загребли насовсем. Ходил тут, смуту сеял. От той листовки твоей пакостной началось все… Чего тебе?!
— Фатей, ты чего шумишь-то? Посоветоваться я пришел.
— Чего со мной советоваться?
— Бумагу вот мне прислали, пока меня дома-то не было, пока я воевал. Шестьдесят пудов с меня причитается этой самой разверстки, лешак бы ее задрал. Скажи, где ты спрятал свой хлеб?
— A-а! Вон ты чо пришел! Выведывать пришел?!
— Да погоди ты, я не за этим. Я чтоб тоже так спрятать, как ты.
— Вот, выкуси! — Хворостов поднес к бороде Леонтьича кукиш из заскорузлых ногтястых пальцев, — Выкуси вот! А не хлеб тебе! Пришел выведывать — ишь ты-ы! Иди, иди отсель. Никто не найдет. А Петька Дочкин — не в жисть! Ума не хватит.
Вспомнив, сколь надежно он спрятал свой хлеб, дед Фатей начал помаленьку успокаиваться.
— Тебе, значит, тоже прислали? Правильно! Вон этому долгогривому дураку тоже прислали бумажку. А он честный, даже не спрятал ни зернышка. Все выгребли. Спрашивают, все выгребать? А он: ежели, говорит, имеете право, выгребайте. Ну, они и выгребли все подчистую, потому как не поверили, что он не спрятал. А он, пентюх старый, ходит сейчас по улицам побирается… И ты отдай все. Завоевал власть, вот и корми ее теперь. Я, что ль, должон ее кормить? Все отдай. Весь хлеб — коль она ваша власть!
Это было утром в субботу.
После обеда в эту же субботу, накануне Пасхи, Леонтьич смурной и обиженный пошел со своей бумагой-извещением в сельский Совет. Должна же быть справедливость: он воевал, дочь его воевала, овечек он добровольно отвез в партизанский котел на общий харч и вот теперь с него же опять и хлеб — шестьдесят пудов! Это не кот начхал. Это два хоро-оших воза! Их надо намолотить… Леонтьич шел и репетировал речь свою перед председателем сельского Совета. И такая она получалась красивая. Без сучка и без задоринки; и главное убедительно все — прямо-таки председателю деваться будет некуда…
Перед крыльцом Леонтьич остановился, чтобы собраться с духом, несколько раз топнул, стряхивая грязь с сапог, одернул пиджак и только тогда вошел в помещение.
— Здравствуйте, — проговорил он почему-то не очень смело. В комнате никого не было. На столе были… ноги.
Леонтьич вскинул глаза. Председатель стоял на письменном столе в полунаклон, уперевшись руками в стену, повернувшись задом, обтянутым брюками-галифе, к входу, примерял ка стене какой-то портрет.
— Кто там пришел? — спросил он, не имея возможности повернуть голову. — Прямо портрет или кособоко?.. Ну, говори, куда подвинуть — вправо или влево?
— Давай чуток левее, — прищурив один глаз, сказал Леонтьич. — Ну, вот теперь хорошо. Бей.
Председатель забил гвоздь в стену, обсыпав штукатурку, оттолкнулся руками от стены, выпрямился на столе, молодцевато спрыгнул на стул, на пол. Потом только обернулся.
— A-а? Это ты-ы! — удивился, увидев Юдина. — Пожаловал воин? Где это ты пропадал до сих пор? Все твои ровесники вернулись, хозяйством занимаются, а ты где огинался?
— В армий — где же еще я могу.
— Справка есть?
— Есть.
— Покажи.
Леонтьич полез рукой в карман пиджака, достал бумажку-извещение, достал справки на лошадей, отдельную справку на жеребенка и, наконец, вытащил на свет и справку о том, что он, Юдин Петр Леонтьевич с такого-то и по такое-то находился в рядах 7-го полка «Красные орлы», а с декабря по апрель — был мобилизован на обслуживание Красной армии в г. Барнауле. Председатель сельсовета прочитал, покрутил справку и так и этак. Протянул обратно.