Люди дороги и прочие грани безумия
Адденд — мельчайший, неразличимый глазом участник химической реакции, кутали, и он же — важнейшая частица конечного вещества. Фактически, без адденда никакого вещества и не получится.
(Ллейнет Элло, декан кафедры гидрологии в Университете Ортагеная)
— Мужики, а чего это вы тут делаете?
Холера его знает, откуда взялись у речки двое путников. То ли свернули с дороги водички попить, то ли…
Шестеро сумрачных бородатых мужиков обманно-медленно, по-медвежьи обернулись на голос.
— Мы-то? — Кумлатий, самый сумрачный и самый бородатый, со значением поднял огромный кулак с зажатым в нём пуком верёвок. — Мы обережь плетём.
— Ух ты!
Один из путников конём ломанулся вперёд, поглядеть на обережь поближе, точно в словах Кумлатия было такое приглашение. Хотя его, конечно, не было и быть не могло, и вообще — любой сообразительный и не ушибленный на голову человек сейчас предпочёл бы убраться с речного бережка как можно быстрее и дальше. Но путник, видимо, на голову был сильно больнёхонек, поскольку пёр к Кумлатию, сияя плотоядной улыбкой и бешено блестя глазами.
Глаза были нелюдские. Переливчато-золотые, словно чешуя на пузе ручьистой форели или на боках зеркального карпа.
— А это что?
Не дойдя десятка шагов до Кумлатия, путник остановился, привлечённый качающимся на волнах плетёным гробиком. Гробик был мелким, словно его делали для некрупной кошки. Разобрать, что лежит внутри, возможно было, только подойдя ближе.
Путник и подошёл. Смотрел на гробик, склонив голову, и улыбался так зубасто, что против воли хотелось заулыбаться ему в ответ.
Была в его лице, в сияющих глазах искренняя, обезоруживающая жадность, готовность поглощать без остатка и не жуя все прекраснейшие проявления окружающего мира — и шальная, но заразительная уверенность, что мир может быть исключительно таким. Прекраснейшим.
Это жадное любопытство, эта непосредственность не выглядели неуместно детскими, не казались издевательскими, потому что… Сейчас мужики, а особенно Кумлатий, стоявший к путнику ближе прочих, явственно понимали, что живой интерес ко всему вокруг — это лишь то, что видно на самой-самой поверхности, вроде барашков на волнах. А в глубине, под ними, — бурлит некая могучая сущность, которую, быть может, сложно понять, осмыслить и объяснить своё понимание словами, — но переть против неё было бы страшно неумно.
В гробике лежала куколка из верёвок и соломы — девушка с рыбьим хвостом. Аккуратно заплетённые тугие косы, большая грудь, набитая то ли тряпками, то ли соломой, витой поясок из верёвки и крупный, с роскошным двойным плавником рыбий хвост. То место, где на лице должны находиться глаза, перетянуто травинками на манер повязки, и видно, что путник, увидав эту повязку, уже не может оторвать от неё взгляда. Какая-то чуйка ему подсказала, что это главное в кукле — не гроб и не хвост, а ослеплённое для надёжности пустое лицо.
— Мава-водява.
— А? — путник перевёл взгляд на Кумлатия.
Тот сплюнул себе под ноги. Остальные мужики наконец отмерли. Трое принялись к прерванному занятию — тащили из воды нечто увесистое и неразличимое в зарослях камышей. Двое за спиной Кумлатия переступили с ноги на ногу. По их лицам, как по пустому лицу куколки, ничего невозможно было понять.
— Мава-водява, — отмер вдруг второй путник, на которого до сих пор никто не обращал внимания. — Только на кой ёрпыль она вам нужна, и так все дороги раскисли в кисель!
Он тоже попёрся к берегу, раздвигая заросли приречной крушины и чуть повышая голос, который звонко нёсся во влажном воздухе, подбегал к воде и там гас, разрезанный острыми камышиными листьями:
— Слыхал про такие людские заморочки, ага, только не в этих землях. Вы пришлые, да? Обережные куколки, Илидор, это вроде-бы-защита от всякой недоброй шпынявости, от болячек, от голода, сглаза, ну ты понимаешь…
Второй путник вынырнул наконец полностью из зарослей и оказался эльфом. Какую только погань не встретишь на дорогах по осени! Держась за спиной своего приятеля, он подошёл к берегу и заглянул в качающийся на воде гроб.
— Ага. Мава-водява зовёт дождь. А мава-водява с завязанными глазами — забирает дождь? Это дело хорошее, у нас тоже башмаки по колено мокрые, а в дороге соломы особо не напасёшься.
Кумлатий поморщился.
— Только вся эта ёрпыль нихрена не работает, — бодро закончил эльф, вроде бы не замечая, как снова насупились мужики. Поморщился, тронул затылок. — Пойдём, Илидор.
— Не хочу, — отмахнулся золотоглазый и указал на верёвки в руке Кумлатия. — Можно с вами поплести?
— Ну Илидо-ор…
Золотоглазый дёрнул плечом и уставился на Кумлатия требовательно. Тот миг помялся и протянул путнику пук верёвок — кто знает, почему. Может, просто потому, что эльф ему нравился ещё меньше, чем этот, золотоглазый, а эльфа компания Кумлатия явственно тревожила, и он хотел уйти. Так что Кумлатий протянул золотоглазому верёвки и мотнул подбородком, приглашая сесть на примятую прибрежную траву. Скудное дополуденное солнце уже успело её подсушить.
Кумлатий назвал своё имя, Илидор — своё. Эльф сделал вид, что его тут не стояло, а остальные мужики вернулись к прерванным делам, враз и демонстративно потеряв к пришлым всякий интерес.
Илидор перенял два самых простых плетения, которые показал Кумлатий, повертел пучок верёвок, что-то там себе придумывая, потом вдруг усмехнулся и быстро-быстро принялся сплетать верёвки, склонив голову и беззвучно шевеля губами.
Осеннее солнце бликовало в его спутанных золотых волосах, и эти волосы Кумлатия раздражали — слишком какие-то эльфские, потому он, выплетая собственную обережь, то и дело косился на Илидора и дёргал губой, словно собака, прикидывающая: погавкать на наглого пришлого или леший бы с ним.
— Сы́ночку, не купишь стричку? — продребезжало вдруг со стороны тропы.
К Илидору, согнувшись, брела старуха, замотанная в серо-бурые лохмотья. На морщинистом, как иссохшее яблоко, лице, подрагивала просительная улыбка и лучисто сияли бледно-голубые глаза под обвисшими веками. Седенькие волосы непокрыты, что удивительно для взрослой женщины из этих мест. Скрюченными пальцами старуха держала ленточку, когда-то красную, а теперь линялую, ветхую, но чистенькую и старательно разглаженную.
— Купи стричечку, — приговаривала старуха. — Така красива буде обережь у тебя, сы́ночка.
Ленточка трепыхала хвостиком от едва заметного шевеления воздуха у воды и, казалось, пытается поёжиться.
До того ясными были бледно-голубые глаза и до того жалкой вся остальная старуха, что хотелось немедленно укрыть её одеялом вместе с ленточкой, усадить к костру и вручить большую тарелку горячей каши с излюбленной людьми жареной морковью. Но каши и костра у Илидора не было, потому он обернулся к Найло, который маялся у воды, переступая с ноги на ногу. Эльф насупился, но смиренно полез в скудно звякнувший кошель, достал монетку, бросил дракону.
Морщинистое лицо старухи расцвело счастливой улыбкой.
— От как славно, сы́ночка, от красивой какой буде твоя обережь!
Крепко зажала в дрожащем кулаке монетку, положила линялую ленту в протянутую ладонь Илидора и как могла крепко сжала его пальцы в своей сухой тёплой ладони, посмотрела в золотые глаза сверху вниз.
— Плети, сыночка, плети обережь красиву! А бабушка пойдёт готовкаться в дорожку. Скоро ж нам в дорожку, да, сыночка?
И, улыбаясь, уковыляла обратно в заросли крушины.
— Докука, ну, — негромко проворчал ей вслед Кумлатий.
— Знаешь её? — сообразил Илидор.
— Ну, — повторил Кумлатий, крякнул, держась за поясницу, отложил недоплетённую обережь и, оглянувшись на заросли, в которых исчезла старуха, пояснил: — То баба Мшицка. Увязалась за нами и всё монетки себе выгадывает, кочерыжка старая, прям дурно уже от неё. То купи, сё купи… и где только находит всё это барахло, ну.