Эх, поучить бы фрицев с недополицаями бдительности. Да, жаль, нельзя…
— Гляжу знатно прибарахлился, Теличко, — тройка недополицаев, поигрывая дубинками, встала на дороге перед телегой, а их предводитель хмуро уставился на меня.
— Так, а чего ж добру-то пропадать, господин Вайда? Сейчас пойду и сменяю вещички на еду у поляков. До Рейха ведь ещё не скоро доедем? Но вы не сомневайтесь, господин Вайда. Я правила знаю: большую часть из уважения к вашей ответственной службе, для поддержания, так сказать, боеспособности… — произнося свою речь, я явственно услышал противный шорох языка, облизывающего задницу недополицаевской сволочи.
Демонстративно развязал узелок с отобранными вещами и ботинками, развернув края, чтобы было хорошо видно содержимое, — а то выбирайте, что душеньке угодно.
Вайда хмыкнул, поворошил тряпьё дубиной. С его губ не сходила брезгливая гримаса.
— Ещё с мертвяков я шмотьё не носил…ладно, догоняйте, доходяги! А ты, Теличко, как наменяешь шамовки, притащи на ворота, — и Вайда со своей сворой, прибавив шагу, поспешили в Отстойник.
— Ну и с-сука же ты, хохол, — послышался рядом осипший голос одного из пленных. Усатый солдат, что был во второй паре носильщиков, буравил меня воспалёнными глазами. Он хотел сказать ещё что-то, но зашёлся в приступе нехорошего кашля.
— Не суди, да не судим будешь, — решил я отделаться общей фразой и стал нагонять еле плетущуюся телегу. Но успел услышать вдогонку: «Гха! Ходи — оглядывайся, с-сука…»
Буду, товарищи, обязательно буду оглядываться! Даже побуду для вас хохлом, да хоть моджахедом! Мне сдохнуть из-за глупой гордости и бравады сейчас ну никак нельзя. А вы поносите последними словами, ненавидьте меня ото всей своей советской души. На здоровье! Я выдержу, с меня не убудет…
— Пшепрашам пана? — решил я попытать счастья с возницей, надеясь на пяток-другой польских слов в моём туристическом арсенале.
— Цо? — повернувшееся ко мне красное лицо крестьянина, изборождённое глубокими морщинами, выражало одновременно страх и любопытство.
— Пан муви по российску?
— То так…малы, — кивнул дед.
Я водрузил на лавку рядом с возницей свой узел с вещами и похлопал по нему.
— Хорошие крепкие ботинки, отец! Сносу не будет. Штаны, гимнастёрки. Вот ещё, — я снял с пояса танковый комбинезон, — ткань — крепче не найдёшь, очень прочная материя. Менять на еду хочу. Картошка, хлеб, сыр, сало, лук, репа, брюква.
Крестьянин прищурился, лишь на несколько секунд его глаза скользнули по содержимому узла. Я знал, что брать. Большая часть обмундирования на покойниках давно превратилась в тряпьё, а хороших пар обуви не набралось и полудюжины. Но война есть война. Третий год Польша под немцем. Хорошая крепкая обувь — это настоящая валюта.
— Пан…весчьи мьёртвых… как совесчь естем?
О, как! Этот водитель кобылы решил меня усовестить?
— Не тебе отец о совести говорить! Сам сегодня весь день невинно умерших в муках возишь. Небось в канаву у дороги сваливаешь? На прокорм бродячим псам?! — слегка надавил я голосом.
— То так, — тяжело вздохнул дед, втянув голову в плечи.
Я скрипнул зубами. Пожилого поляка понять можно: подневольный, мобилизовали под страхом расстрела — последнюю лошадёнку под это дело запряжёшь. Вон она у него рёбрами сверкает. Да и на площади рядом с Отстойником трудно было не заметить старый помост с виселицами.
— Послушай, отец, — пришла мне в голову идея, — возьми вещи так, под слово. Попроси своих земляков дать еды кто сколько может. Пусть женщины принесут, я договорюсь с полицаями! Ну а если нет…пусть возьмут их в уплату вашему ксёндзу, пусть, как стемнеет, организует похороны наших по-христиански, по-божески. Сделаешь?
Старик уставился на меня, вскинув густые спутанные брови.
— Не естес комисажем?
— В жопу комиссаров, дед! Ребят по-человечески похоронить надо. И место крепко запомнить. После войны родственникам показать.
— После войны?! — поляк даже рот раскрыл, то ли не понимая, что я ему толкую, то ли, видимо, решив, что пленный русский спятил от голода и лишений.
— Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут! Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят. Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими, — тихо, но так, чтобы дед слышал каждое слово, произнёс я и перекрестился.
Телега встала — дед резко потянул вожжи. Поляк размашисто перекрестился, непривычно, всей ладонью. Он развернулся, привстав, подтянул к себе узел и кивнул со значением, коснувшись козырька кепки сухими пальцами: «В жопу комиссаров, жолнеж! Зробье вшистко!»
Затем дёрнул поводья, плюхаясь на лавку:
— Но! Холера ясна… — и перегруженная телега поехала вдоль перрона.
* * *
В Отстойнике, на первый взгляд, всё оставалось по-прежнему. Солнце стояло ещё высоко и до наступления вечерней прохлады оставалось добрых три-четыре часа. Со стороны железнодорожных путей слышались многочисленные беспорядочные удары: чаще глухие, изредка с металлическим звоном. Видимо, шла та самая замена колёсных пар.
Приблизившись к воротам, я натолкнулся на взгляд конвоира, который чуть не застрелил парня, обозвавшего меня фашистским прихвостнем.
— О! Руссишь кляун! Айнен гутен джоб гемахт?
— Гут, гут, херр дойчер шеф. Гут гемахт, — пришлось, натянуто улыбаясь, согласиться с тем, что работа была просто отличная.
— Оха-ха! — театрально рассмеялся конвойный и отвернулся к своим сослуживцам.
Только приблизившись, я заметил несколько небрежно сваленных у воротных столбов трупов со следами огнестрельных ранений на гимнастёрках. Среди тел, обезличенных смертью, узнаваемо белели грязные кальсоны.
Грудь немедленно сжало тисками от досады на идиота, но я старался идти по прямой, заметив, что ворота Отстойника широко распахнуты, а пленные, несмотря на довольно небольшую площадь загона скопились почему-то на противоположной от входа стороне.
Народ расположился на голой земле, в основном привалившись друг к другу спинами. Разговоров было почти не слышно, пленные позволяли себе лишь настороженные робкие поглядывания в сторону немцев.
Разыскав среди них Ивана, я присел рядом прямо на успевшую схватиться сухой коркой грязь.
— Чего расскажешь, Вань?
— Шёл бы ты…Петро…своей дорогой.
— Обязательно пойду, Вань. В своё время. А пока сил надо набраться, — я понизил голос, — не всё следует принимать так, как оно кажется на первый взгляд, товарищ красноармеец.
Иван вскинул на меня непонимающий взгляд.
— Ты, Вань, всё правильно делаешь. Продолжай и дальше посылать меня, матери, если хочешь, — продолжил я вполголоса, — особенно ежели при остальных. Только сам пока выводов делать не спеши. Ты ж не дурак? Приедем в лагерь, дай бог, там я тебе кое-что объясню. Лады?
Иван, продолжая смотреть на меня, молча и едва заметно кивнул.
— Договорились? Ну вот и ладушки. Чего тут случилось-то, пока мы трупы таскали?
— А ты будто не знаешь, фрицевский прихвостень?! — громко ответил Иван, не забыв мне хитро подмигнуть. Актёр из моего сослуживца был так себе. Но много ли надо неискушённым зрителям? — Ты, падла продажная, пока прохлаждался, немцы над нами поизгаляться решили. Притащили из паровозной колонки два ведра с водой и кружкой, поставили перед воротами. А сами те ворота открыли и стали в сторонке. Мол, водички кто попить не желает? Солнце ж печёт — лужи все повысохли. Ну, пара молодых не выдержала и к выходу потянулись. А немчура скалится и кивает, мол, гут, гут вассер. И ржут, с-суки! Тьфу! — Иван катнул желваками, — а до вёдер тех всего шагов десять от входа, значит. Только парни мимо створок прошли, тут их…@б твою мать…кого в затылок, кого в спину. Короче, обоих и застрелили. Федька Мышкин, ну тот, что на тебя…начал кричать на конвойных, мол, нелюди, сволочи и прочее…да ещё комьями земли в них кидался. А те уворачиваются да лыбятся: «Гут, гут зольдат!» — орут. И эдак ручкой его подзывают и на ведро с водой указывают. А Федька не видит перед собой ничего, словно с цепи сорвался да как кинется на ихнего ефрейтора, что сигареты тебе отдал. Ну тот его штыком в живот…