В очередной раз услышав стрекот кинокамеры, он не удержался и взглянул на Шеффера. Оберштурмфюрер ликовал. Он радостно хлопал по спине помощника и показывал на часы, затем схватил журнал, чтобы отметить очередной круг.
У Долгова сбилось дыхание, и он почувствовал, как кровавая пелена застилает ему глаза. Сейчас он опять потеряет над собой контроль, бросится на профессора и погубит Артёма. Сжав зубы, старпом пытался заставить себя продолжать бег, но ярость, будто вулкан, рвалась изнутри. Зарычав, словно дикий зверь, задыхаясь от забившей рот пены, он остановился и вдруг почувствовал, как силы его покидают. Рюкзак внезапно приобрёл свой вес, ноги подкосились, сердце вновь стало чувствовать и резануло страшной болью. Долгов пошатнулся и рухнул на спину, ощутив, как острые углы груза впились в спину. Дальше сознание перешло в сумеречное состояние, и он лишь мог видеть бездонное небо, не в силах даже двинуть глазами. Вдруг небо заслонило уродливое лицо Шеффера, и растянувшийся рот профессора голосом, будто доносившимся из колодца, выговаривал:
— Ты мог сделать ещё десяток кругов! Ты меня обманул. Поэтому я покажу тебе свою вторую шутку! Я сейчас открою вентиль с азотом!
Долгов застонал и дёрнулся, отдав на это последние силы. На мгновение сознание к нему вернулось, и он увидел, что профессора рядом нет. Тот стоял в стороне и что-то записывал в журнал. А дальше всё погрузилось в темноту, и Долгову показалось, что сердце не выдержало и всё-таки остановилось. Тогда на его лицо набежала улыбка.
«Я всё-таки тебя обманул, Шеффер!» — мысль взмыла последним всплеском и затухла.
Оберштурмфюрер отложил журнал и обернулся к Йордану.
— Очень неплохо! Ты всё снял?
— Да, фильм выйдет прекрасный.
— Больше всего я боялся, что ты вдруг скажешь, что у тебя заело камеру.
— По совести, я этого тоже боялся. Эрнст, а почему он улыбается?
Шеффер взглянул на солдат, проносивших за руки и ноги Долгова. Голова старпома безвольно свисала и оставляла на снегу борозду.
— Наверное, он очень доволен собой! — профессор засмеялся и отвернулся. — Нашему Голиафу понравилось быть кинозвездой. Хотя видно, что он на пределе. Боюсь, что ноль шесть станет для него последней.
— А у меня такое чувство, что он уже…
— Ты не наблюдателен, Рудольф. Взгляни на его шею. Я сразу заметил пульсацию вены. Благо, по его венам теперь можно изучать кровеносную систему человека.
— Да, это немного режет глаз. Как к этому отнесутся в Берлине?
— Ничего, ради солдат-победителей фюрер закроет глаза, если даже мы им отрастим рога. Ты уже убрал от объекта доктора?
— Нет. Я думал — пусть полежит до конца пробега единицы. Он ведь гарантия успеха.
— Зря. В успехе я был уверен с самого начала. С первым легко работать. Он чужую жизнь ставит превыше собственной. Такие экземпляры редко, но встречаются. А потому мы могли не демонстрировать связанного доктора. Хватило бы просто ограничиться рассказом. У Арнольда Филиппыча богатое воображение, и долго его уговаривать бы не пришлось. Но что поделать, имею слабость — люблю яркие постановки! Пошли, Рудольф, в смотровую. Я хочу побеседовать с доктором. Что он там говорил насчет глаз?
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
ТЕПЛО, УЮТ И СЕРДЕЧНОЕ РАДУШИЕ!
Максим шагал широким шагом и бубнил под нос:
— Я молодец! Я не замёрз в ледяной воде. Я выдержал буран и холод. Убежал от медведей, не испугался вернуться за оружием. Чего мне ещё бояться?
Такой аутотренинг помогал мало, и для убедительности Максим похлопал по висевшему на груди автомату.
— Что мне ещё надо? Натирают не по размеру ботинки? Не беда, зато тёплые. Опять даёт о себе знать голод? Так я сейчас кого-нибудь подстрелю.
Вспомнив, что у него нет спичек, а потому опять придётся есть сырое мясо, ему на мгновение стало дурно. Стараясь не думать о еде, Максим замычал какой-то замысловатый мотив и ускорил шаг.
«Зачем вообще думать о плохом? — размышлял он в такт шагам. — Возможно, за тем поворотом уже появится полярная станция, и не придётся есть никакое сырое мясо! Там меня ждёт тепло, уют и сердечное радушие. Мне дадут горячего чаю, жареного мяса, хлеба с маслом! Уф, аж на душе потеплело!»
Но за спиной исчезал этот поворот, за ним следующий, а станции всё не было. Он пытался убедить себя, что вот за теми глыбами льда уж точно увидит крышу или антенну. Но, взобравшись на вершину, видел лишь застывшую белую пустыню. Заряд оптимизма начинал таять. Тогда он вспомнил Умку. Идти с ним было веселее. Он чувствовал за него ответственность и о себе думать было некогда. А теперь со всей остротой почувствовалось собственное одиночество. Хотя, вспомнив о мамаше Умки, встретиться с ними вновь он не рискнул бы. Потому что был уверен: его очаровательный, белый и пушистый Умка не замолвит за него спасительное слово и не вспомнит об их недавней дружбе, а с удовольствием разделит добычу с грозной мамочкой.
От созерцания сверкающей равнины вновь заслезились глаза, и Максим поспешил спуститься к рыжей полосе прибоя.
Сколько он уже прошёл, Максим представлял с трудом. Солнце, то склоняясь к горизонту, то поднимаясь за спиной над обрывом, уже сделало полный круг и теперь пошло на второй. Шагалось вдоль линии прибоя легко. Мелкая галька, будто тропа в парке, хрустела под ногами, свежий ветер с моря бодрил, на небе не было ни облачка, и Максим даже стал напевать какой-то марш, подстраивая под него ногу. Промычав его в десятый раз, он вдруг затих и схватился за живот. Голод вновь становился невыносимым. Он буквально разрывал воющий желудок, до темноты в глазах, выворачивал его наизнанку и отдавался слабостью в ногах. Максим оглядел хищным взглядом пустынное побережье и, никого не заметив, склонился над полузасыпанными песком водорослями.
«Вегетарианство тоже полезно!» — попробовал он пошутить и вновь сморщился от боли в животе.
— Нужно идти! — как заклинание повторил он. — Там тепло, еда, люди!
И чтобы как-то отвлечься и заговорить чувство голода, Максим, начал вспоминать забавные истории из своей жизни. Припомнилось, как подружился с Артёмом. Тогда они ещё не жили в одной каюте, не пересекались и по службе. Максим на здоровье не жаловался, и кроме того, что у них в экипаже есть доктор, не знал об Артёме ничего до того, спрятавшегося за чернотой полярной ночи, вечера…
В полной темноте их «Дмитрий Новгородский» перешвартовывался от одного пирса к другому. А Максим стоял наверху, ожидая, когда лодка упрётся круглым носом в причал, чтобы, как говорится, соскочить до утра. Старпом дал ему добро на сход и, приняв верхний старт, Максим изготовился перемахнуть на твёрдую землю. В обильно политой одеколоном шинели, наглаженный, начищенный, он беспечно улыбался в предвкушении долгожданной встречи со своей дамой сердца, с которой он только недавно успел познакомиться.
Лодка ползла, ползла, а на последних метрах вдруг дёрнулась корпусом и, будто необъезженный мустанг, взбрыкнула под ногами. Все, кто был наверху, присели, схватившись руками за что бог послал. Максиму он не послал ничего, схватиться было не за что, и он, поскользнувшись на новых туфлях, истошно матерясь, сполз по скользкому корпусу между лодкой и пирсом. А в следующий момент «Дмитрий» приложился о причал всей своей в семь тысяч тонн массой.
На мостике воцарилось глубокое молчание. Каждый лихорадочно соображал: а осталось ли от их командира БЧ хотя бы мокрое место? Старпом опомнился первым и несмело позвал в темноту:
— Максим! Мак-сим!
— У-у… — донеслось из воды.
Все разом выдохнули — жив! Успел, чертяка, в последний момент под пирс нырнуть! Вахта на мостике заметалась, бросили Максиму шкерт. А он не может в него вцепиться даже зубами, потому что мороз за тридцать, вода парит и тоже почти с минусом. Кое-как вытащили, а шинель на нём мгновенно стала колом, будто скафандр ледяной. Старпом в него тут же полстакана спирта влил, но видит — не помогает. Максим стоит как мумия с застывшими и выкатившимися глазами и даже не дышит.