Собор стоял на утёсе, возвышаясь над лесом. Головокружительная высота. Земля внизу казалась игрушечной, деревья – не больше травинок.
Прыжок убил бы прежде, чем я успела бы вдохнуть.
– Видишь? – Голос Морикая за спиной был мягким, почти сочувствующим, но с оттенком удовлетворения. – Ближайший город в трёх днях пути. Через лес, который ты видишь. Без дорог, без троп, без ориентиров.
Он подошёл и встал рядом, не касаясь, но достаточно близко, чтобы я чувствовала тепло его тела, контрастирующее с холодным ветром.
– Волки, медведи и кое‑что похуже бродят там, – продолжил он, кивая на лес. – Без провизии, без оружия, с ранеными ногами...
Он посмотрел вниз, и я проследила за его взором.
Мои ноги в чулках, нелепо огромных, но тёплых.
Что‑то мелькнуло в его глазах, быстро, прежде чем он скрыл.
– Ты дойдёшь до опушки. Может. Если очень повезёт. – Голос стал суше. – Дальше начинаются патрули Инквизиции. Дороги, деревни, всё под надзором. Ищейки обучены специально для поиска таких, как ты.
Он повернулся ко мне и встретил мой взгляд.
– Как только выйдешь за пределы барьеров собора, они почуют тебя. Кровь О'Кифа имеет... особый запах для их собак. – Пауза. – Час, может два, прежде чем найдут. Свяжут. Притащат обратно в Ашфелл.
Голос упал ниже, стал жёстче:
– И на этот раз я не буду там, чтобы спасти.
Тишина легла, между нами, тяжёлая.
Я смотрела на лес, ветер трепал мои волосы и холодил лицо. Правда была горькой, но неоспоримой.
Он прав. Проклятый, высокомерный ублюдок абсолютно прав.
Бежать – самоубийство.
Я развернулась к нему, скрестила руки на груди и встретила его взгляд прямо.
– Тогда, полагаю, нам лучше найти способ снять твоё проклятие быстро. Пока я не сошла с ума от скуки в твоём "доме".
Что‑то мелькнуло в его лице. Удивление? Уважение?
Он посмотрел на меня дольше, чем нужно, и что‑то в серебре его глаз потеплело, едва заметно, но я поймала.
Уголок рта дёрнулся вверх.
– Едкая с самого утра, – заметил он, и голос стал мягче, почти одобрительным. – Мне нравится.
Он развернулся к двери и небрежно махнул рукой.
– Идём. Покормлю тебя. Не хочу, чтобы ты умерла от голода прежде, чем станешь полезной.
Полезной.
Слово кольнуло, напоминая о том, кем я являюсь для него. Инструмент. Средство к цели. Ничего больше.
Но я не показала, как оно задело, и просто последовала за ним обратно в собор, прочь от вида на лес, от холодного ветра, от иллюзии свободы, которой никогда не было.
Дверь закрылась за нами с глухим, окончательным стуком.
И я поняла (не головой, а где‑то глубже, в том месте, где живут инстинкты выживания) что я в ловушке. Красивой, древней, окутанной магией, но ловушке.
И единственный выход – через него, через сделку, которую не понимаю, через проклятие, которое не знаю, как снять.
Но я выживала раньше в худших условиях. Выживу и здесь.
Верена не из тех, кто сдаётся!
***
Кухня оказалась в западном крыле, далеко, через лабиринт коридоров, которые я никогда бы не нашла сама
Морикай вёл молча, не оборачиваясь, не проверяя, следую ли я, просто шёл широкими, уверенными шагами.
Мы миновали ещё одну развилку, спустились по короткой лестнице и вошли в просторное помещение.
Кухня.
Большая, намного больше, чем нужно для одного существа. Очаг занимал всю дальнюю стену: огромный, закопчённый, с железной решёткой для котлов. Столы (длинные, массивные, деревянные) стояли рядами, покрытые толстым слоем пыли. Полки вдоль стен ломились от банок, мешков, связок трав, большинство из которых давно высохли и превратились в пыльный хлам.
Окно высоко под потолком пропускало серый утренний свет, тусклый, призрачный, делающий всё похожим на театральную декорацию.
Пахло старостью, пылью, забвением.
Как будто здесь не готовили годами.
Может, так и есть.
Морикай прошёл к одному из столов, смахнул пыль рукой, и облако поднялось золотистым в утреннем свете. Указал на лавку.
– Присаживайся. Долго стоять на ногах ещё рано.
Не приказ на этот раз. Почти забота.
Я опустилась на лавку, морщась, когда ноги запротестовали. Боль пульсировала в лодыжках, но терпимо. Мазь работала хорошо.
Он скрылся в кладовой в углу, и звуки донеслись оттуда: стук, шуршание, тихое проклятие на том плавном языке фейри.
Морикай вернулся, неся деревянный поднос. На нём: буханка хлеба (тёмная, плотная, пахнущая кисло); кусок сыра (твёрдый, желтоватый); банка с чем‑то тёмным, похожим на варенье; кувшин с водой.
Он поставил поднос на стол между нами и сел напротив.
Не изящно, просто опустился на лавку тяжело, как будто вес крыльев тянул его вниз. Каменное крыло ударилось о край лавки с глухим стуком, и он поморщился.
Быстро. Скрыл за секунду. Но я видела.
Даже сидеть больно.
Я отвела взгляд, не желая, чтобы он заметил моё наблюдение.
– Ешь, – сказал он, толкая поднос ближе. – Не знаю, когда ты ела последний раз нормально, но выглядишь так, будто умрёшь от голода в ближайшие часы.
– Спасибо за комплимент, – парировала я сухо, но руки уже тянулись к хлебу.
Разломила буханку (корка была твёрдой, но мякиш мягким, свежим) и взяла кусок.
Запах ударил в нос: дрожжи, соль, что‑то травяное.
Я откусила и жевала медленно, наслаждаясь вкусом, простым, но настоящим.
Всевышние, как давно я ела что‑то нормальное?
В тюрьме Инквизиции кормили жижей (серой, безвкусной, которую невозможно было понять). До этого Тамсин делилась своим пайком, но его едва хватало.
Это было пиром.
Морикай наблюдал, не касаясь еды. Руки сложены на столе, серебряные глаза следили за каждым моим движением.
Жутковато. Но я не показала дискомфорта.
Взяла сыр, откусила. Солёный, острый, с пикантностью выдержанного.
– Ты не ешь? – спросила я между кусками.
– Фейри не нужно много еды, – ответил он ровно. – Магия питает нас иначе, чем смертных.
– Тогда зачем хлеб? Сыр? – Я указала на поднос. – Если ты не ешь, зачем держать припасы?
Пауза. Что‑то дрогнуло в его лице, едва заметно, как тень, которая пробежала и исчезла.
– Привычка, – сказал он наконец. – Когда‑то я был... другим. Ел. Спал. Делал вещи, которые делают живые существа.
Голос стал глуше:
– Иногда забываю, что это прошло.
Тишина легла, между нами, тяжёлая.
Я не знала, что сказать. Соболезнование казалось лицемерным, жалость – оскорбительной.
Я просто продолжила есть, давая ему пространство.
Он внезапно встал, пошёл к очагу и начал разжигать огонь. Дрова были сложены рядом, сухие, несмотря на сырость собора.
Движения точные, экономные. Большие руки, покрытые шрамами, складывали дрова, потом пальцы щёлкнули. Искра вспыхнула и упала на растопку.
Пламя взметнулось вверх.
Магия. Он зажёг огонь магией, не кремнем.
Он вернулся, сел и смотрел в огонь, спиной ко мне. Я видела только профиль, резкий, будто вырезанный из гранита.
– Почему ты здесь один? – вырвалось прежде, чем я подумала.
Он не обернулся.
– Потому что никто не хочет жить с проклятым.
– Были другие? До меня?
Теперь он посмотрел через плечо, и серебряные глаза нашли мои.
– Один. Давно, – голос был пустым. – Он ушёл. Или я прогнал. Не помню. Не важно.
Он вернулся к огню.
– После этого решил, что одиночество проще. Меньше боли, когда никого не теряешь.
Одиночество проще.
Слова ударили в грудь, резонировали с чем‑то глубоким, что я не хотела признавать.
Я понимала. Всевышние, я понимала невероятно хорошо.
После мамы я тоже решила, что одиночество безопаснее: не привязываться, не любить, не терять снова, потому что каждая потеря отрывала кусок души, и я боялась, что скоро не останется ничего.
Но одиночество не делало боль меньше, просто другой – тихой, ноющей, никогда не проходящей.