– Ну вот мы и встретились, – произнесла она. Голос был мелодичным, текучим, как струи воды по камням горного ручья. – Наконец‑то.
Я не ответила. Горло сжалось, слова застряли где‑то глубоко внутри. Страх и ярость боролись в груди, душили друг друга.
Сиэлла улыбнулась – медленно, растягивая губы, обнажая белоснежные зубы.
– Ты даже красивее, чем я помнила, – продолжила она, слегка наклонив голову. Серебряные пряди соскользнули с плеча, упали вперёд, обрамляя лицо. – Конечно, для смертной. Эти рыжие волосы… зелёные глаза… да, я понимаю, почему Оберон так одержим тобой. У него всегда была слабость к… необычным вещам.
Я сжала челюсти. Заставила себя дышать. Раз, два, не реагируй. Не давай ей того, чего она хочет.
– Молчишь? – Сиэлла рассмеялась – тихо, почти интимно. – Как мило. Я слышала, ты дерзкая. Острая на язык. Не боишься огрызаться даже на королей. А теперь? Сидишь в клетке, как птичка с подрезанными крыльями, и боишься открыть рот.
Ярость вспыхнула в груди, яркая и жгучая, прожгла страх, оставив только пепел.
– Если ты пришла сюда, чтобы потешить своё эго, – процедила я сквозь зубы, голос прозвучал хрипло, но твёрдо, – то зря тратишь время. У меня есть дела поважнее, чем слушать бред ревнивой самки.
Улыбка Сиэллы не дрогнула. Но что‑то в её глазах изменилось – вспыхнуло и погасло так быстро, что можно было принять за игру света.
– Дерзость, – произнесла она мягко, почти с одобрением. – Да, это в тебе есть. Оберон всегда любил тех, кто не боится огрызаться. Это… – она замолчала, облизала губы, – развлекает его, но ненадолго.
Она сделала шаг ближе к решётке, подняла светящийся шар выше, чтобы свет упал мне прямо в лицо. Я прищурилась, но не отвела взгляда.
– Но дерзость – это всё, что у тебя есть, смертная. Ты слабая… Жалкая… Ты проживёшь, что? Ещё пятьдесят, шестьдесят лет, если повезёт? А потом умрёшь и сгниёшь в земле. А Оберон будет жить вечно. И через сто лет он даже не вспомнит твоё имя.
– Зато ты его точно запомнишь, – выплюнула я, и слова были ядом на языке. – Когда он бросит тебя ради следующей игрушки. Или ты думаешь, что ребёнок изменит что‑то? Что он женится на тебе и будет верным мужем?
Сиэлла замерла. Улыбка сползла с её лица, как маска, обнажив что‑то тёмное, холодное.
– Осторожнее, смертная, – прошипела она, и в голосе появилась сталь. – Ты не знаешь, с кем разговариваешь.
– Я знаю, – ответила я, и моё лицо исказила усмешка. – Ты – та, что беременна от мужчины, который даже не любит тебя. Та, что решила похитить меня, потому что не смогла удержать его по‑другому. Жалкая, отчаявшаяся сука, которая хватается за соломинку.
Тишина повисла, между нами, тяжёлая и звенящая.
А потом Сиэлла рассмеялась.
Это был не истеричный смех, не визг ярости. Это был низкий, мелодичный смех, полный искреннего веселья.
– О, дорогая, – произнесла она, вытирая уголок глаза. – Ты действительно думаешь, что я похитила тебя из‑за ревности? Что я… – она снова рассмеялась, и звук отразился от каменных стен, множась, заполняя пространство, – хватаюсь за соломинку?
Она шагнула ещё ближе, почти прижалась к решётке. Свет от шара упал на её лицо, и я увидела её глаза – холодные, расчётливые, полные торжества.
– Глупая смертная девчонка, – прошептала она. – Я похитила тебя не потому, что боюсь тебя. Я похитила тебя, потому что ты – самое ценное, что есть у Оберона. Единственное, что он не может потерять, не сломавшись.
Сердце пропустило удар.
– Не понимаю… – выдохнула я, и голос прозвучал чужим и далёким.
Сиэлла улыбнулась – и в этой улыбке было что‑то хищное, торжествующее.
– А тут и нечего понимать, – произнесла она почти ласково.
И взмахнула рукой.
Воздух вокруг неё задрожал, исказился, словно я смотрела сквозь волны горячего воздуха над асфальтом. Серебряные волосы потемнели, потускнели, превратились в седые, спутанные пряди. Гладкая кожа покрылась морщинами – глубокими, изрезавшими лицо, как шрамы. Фиалковые глаза потускнели, стали мутными, водянистыми. Стройная фигура сгорбилась, ссохлась, платье из серебристого шёлка превратилось в грубую тёмную ткань, залатанную и рваную.
Старуха.
Согбенная, изуродованная временем или магией. С костлявыми руками, покрытыми пятнами, и лицом, на котором когда‑то могла быть красота, но теперь осталась только гниль.
Ведьма из Белфаста.
– Морриган? – Имя сорвалось с губ, прежде чем я успела сдержаться. Голос прозвучал задушенным, неверящим.
Я отшатнулась от решётки, и спина врезалась в каменную стену с такой силой, что боль пронзила плечо острой вспышкой. Но я не почувствовала. Только холод. Только ужас, ползущий по позвоночнику, забирающийся под кожу.
Это невозможно.
Ведьма из мира смертных, что помогла нам, та ведьма, что сказала, где искать артефакты и сулила помощь…
И Сиэлла, идеально красивая фейри из Дома Шиповника, с серебряными волосами и фиалковыми глазами…
Один и тот же человек.
Морриган – или то существо, что стояло передо мной – рассмеялась. Хриплый, рваный смех, что царапал слух, как ржавые гвозди по стеклу.
– Вот теперь ты понимаешь, – прохрипела она, и голос был совсем другим – древним, полным злобы и боли. – Вот теперь видишь, смертная девчонка.
Она подняла костлявую руку, провела кривыми пальцами по лицу, по морщинам, по обвисшей коже.
– Что ожидать от немощной старухи в мире смертных? – продолжила она, и в голосе зазвучала издёвка.
– Никто не видит. Никто не подозревает. Жалкая ведьма, торгующая дешёвыми предсказаниями за грош в захудалой лавке в смертном мире. – Она усмехнулась, обнажив жёлтые, кривые зубы. – А я, между прочим, вынашивала план мести столетиями. Набиралась опыта, сил, знаний. Чтобы в конце концов уничтожить Оберона так же, как он уничтожил меня.
Её голос дрожал – не от старости, не от слабости. От ярости. Древней, выжженной в душу, спрессованной веками в алмазную твёрдость ненависти.
Мои мысли метались, как птицы в клетке, натыкаясь на прутья непонимания.
Мутные глаза впились в меня – и в их глубине я увидела что‑то, от чего кожа покрылась мурашками. Боль, ярость, безумие.
– Хочешь спросить, что он сделал? – Голос был тихим, почти нежным, но в нём звучала насмешка.
– Сначала – ничего плохого. – Она сделала шаг ближе к решётке, костлявые пальцы обхватили прутья. – Он соблазнил меня. Обещал мне то, что обещают все влюблённые. Я была молодой, глупой, влюблённой до безумия. Не из знатного дома, не из благородных семей. Простая фейри. Но красивая. Достаточно красивая, чтобы он выбрал меня.
Голос её дрожал, срывался на хрип.
– Я отдала ему всё. Своё сердце. Свою душу. Каждый вздох. Я думала… – она замолчала, сглотнула, и звук был мокрым, болезненным. – Я думала, что мы будем вечно вместе. Что наша любовь особенная. А потом… – губы дрогнули, исказились в гримасе боли, – потом я забеременела.
Она замолчала. В камере повисла тишина, тяжёлая, как надгробная плита.
– Я сказала ему, – продолжила Морриган, и в голосе зазвучало что‑то надломленное, почти нежное. – Я была так счастлива. Думала, он тоже обрадуется. Но он… он испугался. Я видела это в его глазах. Он был молод тогда, безрассуден, не готов к такому. Но сказал, что позаботится обо мне. Что всё будет хорошо. Я поверила.
Слёзы блеснули в мутных глазах.
– Три месяца он навещал меня. Реже, чем раньше. Но приходил. Спрашивал, как я. Я видела, что он старается. Что пытается быть рядом. Но также я видела, как он смотрит на других. Как его взгляд скользит мимо меня, ищет новизны, свободы. Он не хотел быть в клетке. Я это понимала даже тогда. Но я надеялась… – голос сорвался, – я так надеялась, что ребёнок всё изменит.
Она провела костлявой рукой по лицу, смахивая слёзы.
– А потом я потеряла его. Нашего ребёнка. Выкидыш… Кровь… Боль… Пустота внутри, словно кто‑то вырвал часть души и оставил дыру, которая никогда не заживёт.
Голос дрогнул, стал тише, почти шёпотом.