— Ходит? — переспросил я. — А мне вот докладывают, что фриц у тебя едва ползает и при каждом удобном случае дохнет.
Я сложил свои бумаги и убрал в нагрудный карман. Блинов неотрывно следил за мной.
— В виде политинформации могу сообщить, — продолжал я, — что их менять собираются, на наших. Всех поморишь — кого менять будем? Дело государственной важности, а ты у себя головотяпство[49] развел.
Блинов побагровел и широко разинул рот, готовясь заорать на меня. Но эти фокусы у него с доходягами из-за колючки проходят, а со мной не пройдут. Я его опередил:
— Жратву твои повара из котла тягают?! Лекарства куда деваете?! На «черном рынке» сбываете? Народное хозяйство подрываете? Заткнись и веди куда скажу.
Майор аккуратно закрыл рот. Несколько раз проверил рукой подбородок — не потерял ли ненароком челюсть. Такую выдающуюся челюсть, конечно, утратить было бы жалко.
Гортензий на нас вроде не глядел, но я приметил, как он клюнул носом руль и ухмыльнулся. Одобряет свое начальство, стало быть.
Это был второй по счету госпиталь для военнопленных, куда мы приехали. В первом, где я искал, — в Гончаре, — раненого народу было понатыкано, как килек, а списков вообще никаких не велось.
Я взял какого-то доктора из немцев — он оказался дантистом и очень напирал на это обстоятельство. Мы вместе обошли бараки и везде задавали один и тот же вопрос: нет ли здесь капитана Эрнста Шпеера? Второй танковый полк? По-моему, по крайней мере половина раненых вообще не понимала, о чем мы спрашиваем. На прощание я подарил дантисту пачку папирос.
Потом мы с Гортензием посетили пару лагерей, где содержались здоровые пленные. «Здоровые» — это значит, более или менее держатся на ногах, не валятся от тифа и не имеют на теле очевидных ранений. В основном почему-то попадались румыны. Румыны мне вообще ни на что не сдались.
Гортензий сочувствовал моим поискам.
— Вы, товарищ лейтенант, если его не найдете, этого капитана, всегда можете предъявить мамашеньке могилку. Крест построить получше, сверху навесить каску, орденок какой-нибудь положить — тут, говорят, этих побрякушек Целые ящики, — веточку еловую… У нас поляки красиво хоронили, в Литве. Прикажете — я сделаю. Поплачет мамашенька, помолится, горстку земли с собой возьмет.
— Какую горстку, какой земли? — не выдержал я. — Сдурел?
Я представил себе, как мамаша Шпеер своими аккуратно вычищенными ногтями царапает здешнюю почву — промерзшую до самой сердцевины, до земного ядра.
Гортензий задумался, потом хмыкнул:
— И то, товарищ лейтенант, ваша правда: тут гранатами взрывать приходится, чтобы могилу выкопать. Это я лишку хватил, с горсткой землицы, признаю.
— Предлагаете выдать мамаше Шпеер пару гранат? — съязвил я.
На самом деле идея сержанта имела смысл. В общем, я практически не верил, что в этой людской каше можно отыскать какого-то конкретного человека.
— Тут поблизости еще три лагеря, — сказал я. — Но начнем с «Госпиталя для военнопленных номер один» — в самом Сталинграде.
— Начальство приказало, а мы — за баранку и вперед, — философски отнесся Гортензий.
И вот мы в «Госпитале для военнопленных номер один». Я поймал себя на том, что прикидываю — где бы лучше разместить одинокий крестик с каской и орденом. Вон, на склоне — развалины какого-то деревянного дома. Наверное, еще с дореволюционных времен стоял. Стоял-стоял, радовал глаз, а потом пал смертью храбрых. Вокруг дома останки сада — судя по стволам, яблоневого. Там в самый раз могилку Эрнста Шпеера организовать…
— Сержант, останетесь в машине, — приказал я. И Блинову: — Провожай.
Мы поднялись по тропинке вверх по откосу балки. Идти было скользко, с Волги задувало мертвящим холодом. Своей широкой спиной майор отчасти прикрывал меня от ветра. Пару раз тупой носок валенка втыкался в маленькую ступеньку, прорубленную в плотном снегу, а потом мы опять ползли по ледяной тропинке.
Вдали я увидел одинокое дерево — черное и мертвое. Пристреливаться в самый раз.
— Вона, — майор махнул рукой в рукавице. — Там.
«Там» из сугроба торчал столб с надписью на выломанном откуда-то куске фанеры: «Госпиталь для военнопленных № 1».
Мы миновали вмерзшие в землю развалины. Женщина, закутанная в толстый серый платок, протащила длинные санки, груженные обгорелыми бревнами. Поверх бревен лежала рогожа, прихваченная веревкой и присыпанная снегом.
— Мертвяков повезла, — заметил Блинов. Мне показалось, что он потянулся перекреститься и только в последний момент передумал.
— Твои? — кивнул я.
— Кто их знает, — искренне сказал Блинов, на миг становясь похожим на нормального человека. — Мои, небось. — Он вздохнул. — Нарочно мрут, сволочи, чтоб тыловому командованию нагадить. Не поверишь, лейтенант, я главврачу даже расстрелом грозил: будешь, мол, плохо лечить — перед строем тебя шлепну, образцово-показательно! А он только ругается. Может, ты с ним побеседуешь?
— Обязательно побеседую, — обещал я.
Майор замолчал, засопел.
Женщину с санками долго еще было видно на белом снегу.
Блинов пнул дверцу ворот, висящую на одной петле. Мы вошли во двор. Здесь было обитаемо — то есть загажено. Загажено — не то слово. Засрано.
Коптила полевая кухня. Вдруг упала труба, вырвался клок пламени. Два человека в грязных ватниках без ворота, ругаясь, забросали ее снегом.
— Черт, — рявкнул Блинов. Он крепко ухватил меня за локоть: — Нам туда. — Он махнул на дыру в склоне балки, обшитую свежими досками.
Я оторопел:
— Это что еще?
— Местные называют — «бункер Тимошенко», а вообще — бывшее бомбоубежище. Оборудовано для жилья. Вентиляция тут, правда, хреноватая, так немцы сами виноваты — не надо было по ней из орудий лупить. Вот теперь пусть сами и дышат, значит, своими родными испарениями.
Он мрачно остановился, потом вытянул шею, вгляделся во что-то и заорал:
— Хальт! Ду! Комм! Шнель!
Сначала я не понял, кому это он, а потом увидел человека, ползавшего вокруг полевой кухни на четвереньках. Лицо у него было распухшее, закопченное, глаза белые. Кончик носа отвалился, там краснела язва.
Услышав рык майора, он замер, потом поднялся, стоя на коленях и хватаясь руками за воздух. Случайно цапнул ладонью полевую кухню, обжегся и взвизгнул.
Я повернулся к Блинову:
— Кто это?
— А это беглец, товарищ лейтенант! — подал голос один из поваров. Он всё пытался водрузить на место трубу. — Удрать пытался. Таскался по степи дня четыре, дополз до расположения нашей пехотной части, там и свалился. Ребята его подкормили, да только нос он себе уже отморозил. Его сюда на грузовике обратно привезли. — Солдат беззлобно выругался. — Он, товарищ лейтенант, мозги растерял.
Он вынул из кармана сухарь и подозвал сумасшедшего:
— На, только не грызи, зубы переломаешь. Сосать надо, понял? — Он показал, как: сунул в рот, почмокал, потом вытащил и ткнул немцу в губы. — Давай. Не то помрешь.
— Он и так помрет, — плюнул Блинов. — Чего возиться?
— Может, и помрет, а может, и нет, — философски заметил солдат. — Каких случаев не бывает!.. Бывает, и выздоравливают. Может, к нему потом разум вернется. Может, он у себя в Германии вообще профессором был… У, сволота!
Неожиданно он пнул пленного валенком. Тот хрюкнул, упал в снег, зажимая сухарь в кулаке.
Блинов наблюдал за этим с явным удовольствием. Даже головой кивал, как бы в такт. Потом спохватился, повернулся ко мне:
— Ладно, идем. Хотите, товарищ оперуполномоченный, посмотреть, в каких условиях у нас раненые содержатся?
— Хочу, — сказал я.
— Фонарик есть?
— Есть.
Я включил фонарик, а Блинов снял лампу, висящую у входа на гвозде и зажег ее, а потом от того же огонька прикурил.
Мы прошли по коридору: я видел сырые стены, сложенные кирпичом, грунтовый пол. Дальше висела тяжелая занавеска с налипшей внизу грязью и комьями снега. За занавеской открылись черные от копоти стены и деревянные нары в три яруса. Воздух здесь был настолько зловонным, что я закашлялся.