— Что… — опять шевельнул я губами.
— Что произошло? Об этом вам расскажет обер-лейтенант Краевски. Он уже здесь. Минут десять назад как раз спрашивал, можно ли ему вас повидать.
Обер-лейтенант Краевски, невысокий, подтянутый, с трагически сжатыми губами и ясным, добрым взглядом, уже входил в палату. Белый халат развевался на его плечах, как плащ или скорее как крылья ангела.
— Рад видеть, что вы очнулись, — быстро заговорил он. — Мне потребуются ваши показания. На меня повесили расследование этого ужасного несчастного случая. Сами понимаете… — Он развел руками. — Повысили в звании и отправили писать рапорт.
Я ничего не понимал. В те дни я успел осознать лишь одно: я чертовски невезучий человек. То есть это как посмотреть. По сравнению с теми, кто погиб, я, конечно, счастливчик. Но почему-то так выходит, что вокруг меня постоянно случаются идиотские несчастья — по недосмотру, глупости, халатности. И уж если можно кого-то ранить, сломать кому-то ногу, взорвать чей-нибудь мотоцикл или устроить неполадку в двигателе танка, — то это будет мой бок, моя нога, мой мотоцикл и, уж конечно, это окажется мой танк.
— Эскадрилья наших пикировщиков имела неверные данные, — поведал Краевски. — На их картах Хемери был отмечен как город, все еще занятый противником. Досадная оплошность, понимаете ли. Они просто не получили новой информации о расположении наших войск. Возможно, мы продвигались на территорию противника слишком быстро. Так или иначе, летчики были уверены, что Хемери — одна из целей, и разбомбили город. Погибли три десятка пленных: пожарная часть, мэрия и каланча были признаны приоритетными объектами. Кроме того, несколько бомб попало в библиотеку, где размещался, как известно, штаб полка.
— Кто?.. — прошептал я. У меня страшно болел бок.
— К сожалению, погибли почти все наши офицеры: полковник Кельтч, обер-лейтенант граф Харрах, обер-лейтенант фон Фюрстенберг…
Краевский перечислял имена, а я почему-то думал о том, что эта потеря, при всей ее тяжести, не является катастрофой: Германия воспитала десятки, сотни храбрых, умных офицеров. Сколько бы их ни погибло, на смену им придут другие, и они будут не хуже.
Но Кельтч!.. Он был нашим кумиром. Теперь его нет, и в моем сердце образовалась пустота.
Краевски показал мне рапорт и спросил, нет ли у меня каких-либо уточняющих или опровергающих сведений. Подобными сведениями я не располагал, поэтому подписался, и обер-лейтенант милосердно оставил меня в покое.
* * *
Я застрял в госпиталях на несколько месяцев. Пока наши ребята размещались в гарнизонах, кадрили француженок и катались смотреть город Париж, который, естественно, пал и охотно предоставил все свои сокровища к нашим услугам, — я валялся на больничных койках и питался жидкой кашкой. В Германию меня не отправили, сказали, что я и в полевых госпиталях прекрасным образом поправлюсь.
Под конец я оказался в монастыре, где за мной ухаживали французские монахини. И это были отнюдь не прекрасные бледные создания, чья девственная красота лишь оттенялась белоснежным покрывалом, о нет, это были пожилые тетушки с одутловатыми физиономиями, которые ругали меня на своем лающем языке (кто утверждал, что французский — язык любви, тот солгал) и меняли мне повязки шершавыми холодными руками.
Вероятно, они считали, что, выражая отвращение ко мне, они проявляют свой патриотизм. У меня не было никакого желания обсуждать с ними это. Я тщетно пытался добиться хотя бы приличного питания. В соседней палате монашки выхаживали одного из французских пленных, раненых при том же набеге, и, уж конечно, с ним они вели себя как курицы-наседки с любимым цыпленком. Надеюсь, этого хлыща с кадыкастой шеей и взором опереточного героя после лечения отправили в лагерь.
* * *
Едва я смог держаться на ногах, как покинул гостеприимную обитель и на попутной машине, со знакомым офицером, отправился в Париж.
— Когда мы подходили к Парижу, навстречу валила толпа гражданских, — рассказывал он. — Они просто не ожидали, что мы появимся так быстро. Все они рванулись во все стороны, подальше от «оккупации». Везли с собой невообразимый хлам, тащили детей, престарелых тетушек, какие-то древние сундуки… Половину вещей просто сбрасывали, мы давили их гусеницами танков. Люди шарахались в кусты. Иногда мы действительно в них стреляли, потому что они не давали проехать. А они даже не сразу понимали, что видят перед собой германские танки. Знаете, камрады, это было противно.
Париж меня разочаровал. Он оказался будничным, серым, скучным. Женщины отчетливо разделялись на «хоть сейчас, господин офицер» и «лучше умереть, проклятый оккупант». Которые «лучше умереть» — те выглядели так, что и в правду было лучше умереть, чем иметь с ними хоть что-то общее. Первая же категория вела себя до крайности деловито, так что возникало ощущение, будто занимаешься бухгалтерией, а не любовью.
Уличные кафе, художники, музыка и прочие «чудеса Парижа» — все это выглядело так же убого и скучно, как и женщины, и я с радостью обменял бы всю «столицу мира» на одну кружку доброго пива на Александерплатц.
* * *
…Ничего этого я рассказывать Кроллю не стал. Во-первых, долго, а во-вторых, Кролль не понял бы и половины. И вообще незачем ему копаться в моем сложном душевном мире.
Я просто сказал ему, что все француженки — шлюхи, одни дешевые, другие — дорогие, а сама Франция — помойка, которую предатели-правители отдали нам по первому же требованию. Вот и все.
* * *
Бесславное ранение под Седаном вынудило меня пропустить парад победы в Париже. Всё повторялось: немцы уже сражались под Седаном, немцы уже входили в Париж победителями. Что ж, избранниками судьбы становятся не по личному желанию, а по прихоти вышеназванной капризной особы. У нас нет способов повлиять на ее выбор. Ты либо избранник, либо валяешься в госпитале, пока остальные под полковую музыку гарцуют у Триумфальной арки.
Впрочем, грех мне жаловаться: если кто-то и заслужил проехаться на белом коне по Елисейским полям на виду у «столицы мира» (и на страх ей), так это наш героический полковник Кельтч. Вместо этого он уже пребывает на иных Елисейских полях, если таковые, конечно, не выдумка местных кюре, и эти поля — окончательные.
Я же провел в Париже несколько дней и затем попробовал догнать свой полк в Орлеане, где в течение месяца сослуживцы чистили перышки и чинили танки. Наверное, хорошее то было время. Только я его не застал. Когда я прибыл в Орлеан, там уже никого не было, и только темные, в белых потеках от голубиного помета памятники Орлеанской деве (их здесь десятки) провожали меня мрачными пустыми глазницами.
* * *
В середине октября Второй танковый возвращался в Айзенах. Я взял билет второго класса до Эрфурта. В Орлеане меня догнало звание обер-лейтенанта, так что я щеголял мундиром и сверкающими сапогами, у меня было рассеянное выражение лица, как и подобает раненому в боях воину, и хорошая крепкая трость, купленная еще в Париже.
Я ни с кем не разговаривал и читал газеты, на каждой станции покупая свежие.
Германия встретила меня легким дождиком. Осень пахла супом с клецками, на площадях готовились к пивному празднеству. В Эрфурте я хорошо набрался в компании незнакомых людей, каждый из которых жаждал угостить героя-офицера. Мы громко пели, обнимались, разбили несколько кружек, в общем, хорошо провели время. Нас даже хотели арестовать за нарушение общественного порядка, но я показал документы и был отпущен с надлежащими почестями.
В полку меня встретили дружески, спокойно. Несколько дней я отдыхал и знакомился со своим новым экипажем — прибыло пополнение.
Время маневров, спортивных состязаний, поездок на Балтийское море, где стрельбы чередовались с беспечным пляжным времяпрепровождением, осталось позади. Наступала пора суровых испытаний: мы должны были проверить себя в деле.