28 декабря 1884 г.
Дорогой мой, несравненный друг! Пишу Вам только несколько слов, потому что не знаю, найдет ли уже мое письмо Вас в Москве. Поздравляю Вас, дорогой мой, с наступающим Новым годом, пошли Вам господь здоровья, спокойствия и всяких радостей и удовлетворений в жизни. Как я рада, как счастлива, что Вы осветите своим присутствием и мой московский дом, и как мне приятно, что Вам понравилось в нем, хотя, конечно, в Вас говорит Ваша всегдашняя доброта и деликатность: этот дом оставляет многого желать.
Вам, вероятно, уже известно, милый друг мой, что Котек скончался; у меня здесь прочли это в какой-то немецкой газете.
Я в настоящее время в больших хлопотах с поисками квартиры. Моя настоящая имеет крупный порок, — это дурное устройство самых необходимых мест, вследствие чего по временам воздух бывает дурной, а я этого ужасно боюсь, и потому теперь испытываю одно из самых несносных положений — отыскивать квартиру. В Вене это так же трудно, как и везде, и вот я в отчаянии, — не находится ничего и ничего.
Погода у нас становится холоднее, сегодня ночью почти шесть градусов мороза, а вчера ртуть была на нуле. У меня все, слава богу, здоровы, была елка, дети были в восторге, я также получила от детей прелестные подарки. Соня обещает приехать к Новому году, — не знаю состоится ли это. А наши юные супруги отправились в Петербург повеселиться с родными; Христос с ними, пусть позабавятся. Дорогой мой, куда Вам адресовать теперь письма? Будьте здоровы, мой несравненный. Всею душою неизменно и горячо Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
1885
253. Чайковский - Мекк
Москва,
1 января 1885 г.
Как давно не писал я Вам, мой бесценный, милый друг! Две причины препятствовали мне беседовать письменно с Вами. В самый сочельник утром я получил телеграмму о смерти Котека. Кроме того, что это известие поразило и сильно опечалило меня, на меня еще легла тягостная обязанность уведомить несчастных родителей о потере любимейшего старшего сына, бывшего уже и в материальном отношении поддержкой бедной семьи. Три дня целых я не решался на нанесение им страшного удара!.. Судя по ответной телеграмме, они в совершенном отчаянии... На меня всё это произвело бы подавляющее впечатление, если бы не случилось, что вследствие спешной потребности и неимения хороших корректоров, я не принужден был в течение нескольких дней сам делать труднейшую корректуру моей новой сюиты. Бюлов будет исполнять ее на днях в Петербурге в симфоническом концерте, и нужно, чтобы к пятому числу всё было готово. Оказалось, что за мое пребывание в Петербурге и за границей дело без меня ни на шаг не подвинулось, и вот пришлось засесть за мучительную, утомительнейшую работу. Я сердился, негодовал на г.г. граверов, на Юргенсона, утомлялся до чрезвычайности, но зато не имел времени постоянно думать и сокрушаться о смерти бедного Котека.
Несколько дней я провел у Вас в доме один, так как Коля с Анной ездили в Петербург. Я не могу не доложить Вам, что Ваш старый слуга Иван Васильев оказывает мне самую бдительную заботливость и что я очень тронут его старанием, дабы в Вашем доме я был окружен всевозможным комфортом и удобствами.
Об Анне и Коле скажу покамест одно. Они живут душа в душу... Даже позволю себе заметить, что слишком душа в душу.
Не без удивления заметил я с первого дня моего у них пребывания, что умственный и нравственный облик одного из супругов потерял свою индивидуальность, что супруг этот поет до такой степени в унисон с голосом другого, что нет такой подробности, на которой их взгляд, чувство, мнение разнилось бы хоть на волос. Отмечаю это явление, не анализируя и не обсуждая его. Конечно, хорошо, когда муж и жена составляют как бы две половины одного существа, но... мне и немножко жаль чего-то и немножко страшно, а главное, нужно еще подождать, чтобы высказаться на их счет безошибочно верно. И то, что я сейчас написал, и то, что, быть может, напишу о них впоследствии, должно остаться между нами. Прошу Вас, дорогая моя, не давать им чувствовать, что я писал о них. Ко мне лично и тот и другой чрезвычайно милы и ласковы; и того и другого я очень люблю, хотел бы, чтобы можно было только радоваться, глядя на их единение и взаимную любовь, - но если мои радости иногда будут омрачены некоторыми тенями, если о тенях этих я буду иногда говорить с Вами, то простите, что некоторым образом насильственно врываюсь в Вашу семейную сферу. Мне так трудно быть неоткровенным с Вами!
В Каменку я решил покамест не ехать. Хочу попробовать поискать вблизи Москвы какую-нибудь маленькую усадебку для найма. Сегодня в полицейской газете вышла публикация от меня. Если удастся найти что-нибудь подходящее, устроюсь в деревне и опытом узнаю, может ли одинокая деревенская жизнь удовлетворить меня настолько, чтобы раз навсегда я устроился таким образом. Если да, то с будущего года начну подыскивать маленькое имение для приобретения в собственность.
Будьте здоровы, дорогой, бесценный друг, молю бога, чтобы Он ниспослал Вам на предстоящий год всякого благополучия. Ваш навсегда
П. Чайковский.
Благодарю Вас за теплые сочувственные слова о моей музыке в последнем письме Вашем.
254. Чайковский - Мекк
Москва,
5 января [1885 г.]
Дорогой, милый друг мой!
Не знаю, достаточно ли ясно я разъяснил в телеграмме мои планы. В будущую среду, 9-го числа, я еду в Петербург, для присутствования в концерте Муз[ыкального] общ[ества], где Бюлов будет играть мою новую сюиту. Останусь там около недели, возвращусь в Москву и довольно долго здесь останусь. В настоящее время все помыслы мои устремлены на то, чтобы устроиться где-нибудь в деревне близ Москвы на постоянное жительство. Я не могу больше довольствоваться кочеванием и хочу во что бы то ни стало быть хоть где-нибудь у себя, дома. Так как я убедился, что купить я покамест еще порядочного именьица не могу, то решился хоть нанять какую-нибудь усадьбу. С этой целью я пустил здесь в “Полицейском листке” публикацию, и предложений имею уже много. В понедельник еду осматривать одну усадьбу, которая, кажется, вполне подходит к моим требованиям, и если понравится, то вскоре по возвращении из Петербурга, может быть, и перееду.
Милый друг! Меня несколько мучит совесть по поводу моих неясных намеков на Колю и Анну в последнем письме. Теперь я могу Вам сказать, в чем дело, ибо имел объяснение с Анной и значительно успокоился насчет их. Перемена, о которой я писал Вам, состоит в том, что Коля оказался слишком слабым и слишком подчинившимся влиянию своей жены, а влияние это отразилось на нем неблагоприятно, как мне показалось. Прежде Коля казался мне необыкновенно симпатичным добряком, и в этом была его главная прелесть. Теперь я вдруг заметил, что в суждениях его о людях, в некоторых отзывах его появилась несвойственная его натуре резкость и иногда даже озлобленность. Из этого я заключил, что не Анна (которая, несмотря на многие свои превосходные качества, всегда страдала некоторою резкостью, излишком самолюбия) умягчилась под влиянием Коли, а, напротив, добрый и мягкий Коля заимствовал у Анны некоторые ее слабости и, главное, строгость, резкость, исключительность в суждениях. Это меня очень испугало и огорчило. Некоторое время я молчал, но дня три тому назад решился высказать Анне свою тревогу за их будущность и благополучие. К моему величайшему удовольствию, Анна приняла слова мои очень благодушно, нисколько не обиделась и, если я не ошибаюсь, отлично поняла, что не следует ей стараться изменить Колю, а, напротив, самой стараться быть более мягкой, уступчивой, доброй. В сущности, уверяю Вас, дорогая моя, что Анна от природы вполне хорошая, добрая, честная натура. Излишек самомнения и гордости происходит от обстоятельств ее жизни и воспитания. Я уверен, что, если действовать на нее убеждением, не молчать, а искренно указывать ее недостатки, как это я сделал теперь, она поймет свои ошибки и выкажет основные черты своей хорошей и богато наделенной умственными дарами природы. О, как бы я не желал, чтобы когда-нибудь, хоть мельком, Вы бы пожалели о том, что отдали Вашего добрейшего Колю Анне! Мысль, что когда-нибудь Вы раскаетесь в Вашем выборе, для меня убийственна.