Я сегодня начал отдыхать. Два действия оперы кончены. Вчера вечером я сыграл все второе действие сполна и имел нескромность восхищаться произведением своей музы. Это, разумеется, еще ничего не доказывает. Кто знает, может быть, это самое второе действие через два-три года будет вызывать на мои щеки краску стыда! Со мной это бывало! Но как бы то ни было, а я остался собой очень доволен, но, как это всегда бывает со мной, стал думать о том, сколько еще предстоит труда, сколько хлопот и стараний, чтобы добиться постановки (опера, не поставленная на сцене, не имеет никакого смысла), сколько мук и разочарований на репетициях от неимения подходящих артистов, упорной тупости дирекции театров и т. д. и т. д. Вследствие всех этих страхов и беспокойств сильнейшим образом расстроил себе нервы и провел плохую ночь . Сегодня утром проиграл вполне первое действие и тоже остался доволен, но так как утро меньше ночи имеет свойство внушать грустные мысли, то расположение духа самое приятное, и большая охота ревностно продолжать начатое.
Завтра я хочу подготовить себе материал, т. е. написать текст первой сцены третьего акта (капитальной по своему значению), в среду уехать в Женеву, быть там в концерте (мне говорили, что симфонические концерты бывают по средам), в четверг вернуться и снова приняться за работу.
Мне будет очень приятно, милый друг, если Вы напишете мне, когда думаете выехать из Вены. Вероятно, и я соберусь в Париж в одно время с Вами.
Вероятно, из Женевы я напишу Вам.
Будьте здоровы, мой милый, добрый друг.
Ваш П. Чайковский.
Милочке передайте, пожалуйста, приветствие. Что делает Пахульский?
11. Мекк - Чайковскому
Вена,
17 января 1879 г.
Вчера получила Ваше. письмо, дорогой друг мой, в котором Вы спрашиваете меня, не имею ли я из Москвы известий о “Евгении Онегине”- то из Москвы я не имею никаких, а вчера прочла в фельетоне “Голоса”, что он совсем не шел, и объясняются причины этому; то я и спешу послать Вам этот фельетон, милый друг мой,-быть может, Вы еще его не читали. Вы увидите в нем заступничество за Н. Г. Рубинштейна, и меня очень радует, когда я слышу голоса за него....
Вы спрашиваете, милый друг мой, Юлею ли надписываются посылки к Вам,-то вы совершенно угадали, что это ее рука. У нее очень дурной почерк, и мой покойный муж всегда бывал в отчаянии, что она так дурно пишет, и хотел, чтобы она брала уроки чистописания, но она так мало придает значения всякой внешности, что отпросилась от этого обучения. Я передала ей Ваше поручение, она посылает Вам поклон и говорит, что ей очень приятно сделать для Вас хотя самую маленькую услугу. Скажу Вам при этом, милый друг мой, что изо всего моего семейства она одна знает о моей переписке с Вами и моей горячей дружбе и уважении к Вам и вполне сочувствует им. другие же все знают меня только как страстную поклонницу Вашего таланта....
А каков молодец Ваш Алексей-по-французски учится! Какая любознательность, и желание образования. В добрый час, это очень приятно видеть. Моя прислуга не так прогрессивна. Иван Васильев очень любит читать газеты, но русские, и другим языкам не чувствует желания поучиться; горничные, те совсем отсталые; француз, ну, этот по-итальянски научился скоро, а немецкий не идет. Я, вероятно, возьму здесь еще одного лакея, венгерца, который уже служил у меня в прошлом году. Я также взяла его из Вены, но не поладил с одним из людей и ушел, а теперь просит, чтобы я его опять взяла; он порядочный человек. Простите, милый друг мой, что я надоедаю Вам такими неинтересными для Вас предметами, как мои хозяйственные дела, а мне приятно говорить с Вами обо всем а livre ouvert [откровенно].
До свидания, дорогой мой, милый. Всем сердцем Ваша
Н. ф.-Мекк
Р. S. Милочка поручила мне передать Вам, qu'elle Vous cnvoie un bon baiser [что она посылает Вам нежный поцелуй].
12. Чайковский - Мекк
Clarens,
Дорогой друг мой!
18/30 января 1879 г.
Вчера перед самым отъездом в Женеву получил письмо Ваше. Как мне благодарить Вас за вечные заботы обо мне? Я несказанно радуюсь нотам, посылаемым Вами мне, ибо они попали как раз в то время, когда мне захотелось, чтобы отвлечься от собственной музыки, поиграть что-нибудь интересное и новое. Одно только досадно, что нет никого, с кем бы можно было поиграть в четыре руки. Придется читать глазами симфонию Гольдмарка и увертюру Свендсена. Как я завидовал Вам, читая про Ваши музыкальные впечатления от квартета Беккера и оркестра Рихтера. Последний есть именно тот, который два года назад исполнял мою увертюру “Ромео и Юлия” и был за эту смелость наказан, ибо увертюра была дружно ошикана. В прошлом году этот же Рихтер хотел играть мою третью симфонию и на репетиции пробовал ее, но члены филармонического общества протестовали. Почему? Не знаю. Как бы то ни было, но в душе моей я питаю невыразимую благодарность к граждански мужественному капельмейстеру, пытавшемуся бороться с предубеждением Европы против всего идущего из ненавистной России.
Поездка моя в Женеву не доставила мне ни малейшего удовольствия. Концерт, на котором я присутствовал, мало интересный по программе (симфония Шпора, танцы из оперы Спонтинии “Эврианта”), произвел на меня, по исполнению и по всей обстановке, впечатление чего-то очень комического. Особенно смешон был капельмейстер, приходивший в такой азарт, что местами с телом его делались какие-то конвульсии. Самый оркестр очень плох. Вообще, насколько я люблю берег Женевского озера, начиная от Веве и кончая Вильневом, настолько мало мне симпатична хорошенькая, но наводящая уныние Женева. В отеле, где я остановился, со мной поступили по-разбойнически, т. е. с горя, что в этот сезон у них мало постояльцев, они набросились на меня с усердием, достойным лучшей цели. Цены непомерные. Я вернулся сюда с новым наплывом любви и привязанности к вилле Ришелье, где мне так хорошо и где между тем так дешево. Я не могу достаточно нахвалиться деликатностью, добросовестностью моей милой хозяйки.
По поводу нашей сюиты я должен у Вас просить прощение, добрый друг! Но клянусь Вам, что я ее окончу и приведу в полный порядок не позже этой весны. Теперь же, ради бога, позвольте мне продолжать оперу. Мне в высшей степени было бы трудно оторваться от нее. Я слишком разбежался, так сказать, и остановить этот бег было бы даже нехорошо для оперы. Я хотел бы не отрываться от нее, пока не напишу двух капитальных и труднейших любовных сцен (первые картины. третьего и четвертого действий), но как только я с ними справлюсь, то тотчас же примусь за сюиту. Ради бога, простите меня, дорогая моя, за то, что я решаюсь немножко отложить ее.
В Женеве мне попалась в руки статья “Нового времени”, где опять нападают на Н. Г. Рубинштейна. Юргенсон пишет мне, что он до крайности раздражен. Я решился со своей стороны сделать что-нибудь для него и с этой целью написал сейчас письмо к Стасову (музыкальному сотруднику), прося его разъяснить редактору Суворину что нельзя с таким упорством и такой злобой преследовать человека, во всяком случае оказавшего показывающего большие услуги русскому искусству.
До свиданья, милый друг мой. Познакомившись с присланными Вамп нотами, я выскажу Вам об них свое мнение.
Тысячу раз благодарю Вас.
П. Чайковский.
13. Чайковский - Мекк
Clarens,
20 января/1 февраля 1879 г.
Мне доставила огромное удовольствие статейка “Голоса”, которую Вы мне прислали, добрый друг мой! Это случилось как раз в то время, когда я находился под впечатлением новой сплетни и новой нападки на бедного Н[иколая] Г[ригорьевича] в “Новом времени” по поводу певца Зильберштейна. Дело в том, что Рубинштейн хотел выгнать этого еврея за то, что он ходил пробовать голоса школу г. Шостаковского. Фельетонисту, конечно, легко выдать этот случай за проявление бесчестного злоупотребления властью, но он не рассказывает читателям того, что этот 3ильберштейн уже несколько лет сряду содержится Н[иколаем] Г[ригорьевичем], т. е. кормится, одевается, отопляется, освещается и т. д. на его деньги. Согласитесь, что нельзя не возмутиться подобной неблагодарностью. Как жаль, что единственный тенор в консерватории-личность столь дрянная, как этот жидок! Между прочим, интересно следующее обстоятельство. Когда я в нынешнем году в конце августа был в Петербурге, то Давыдов (директор) сообщил мне, что Зильберштейн приезжал в Петербург и был у него, предлагая себя в стипендиаты Петербургской консерватории. Давыдов (несмотря на свою распрю с Н[иколаем] Г[ригорьевичем]) был так добросовестен, что решительно отказал ему. Выслушав эту историю, я просил его не распространять ее, дабы Н[иколай] Г[ригорьевич] не выгнал нашего единственного тенора. Приехавши в Москву, я вызвал однажды его из класса, и, сказав ему, что история его поездки мне известна, я объяснил ему всю неблаговидность и низость его поступка и дал слово не говорить ничего Н[иколаю] Г[ригорьевичу], с тем чтобы он оставил свои попытки предательства. Сначала он старался уверить меня, что все это неправда!!! Потом признался и умолял не говорить никому. Таким образом этот негодный лгунишка по моей милости остался по-прежнему в консерватории и продолжал жить на деньги Н[иколая] Гр[игорьевича]. Каков же был мой гнев, когда я прочел в “Новом времени” рассказ о его новой предательской попытке, причем Руб[инштейн] поносится самым наглым образом! Не обидно ли и не глупо ли, что столько различных, действительно несправедливых поступков Н[иколая] Г[ригорьевича] не вызывали ничего, кроме всеобщего сочувствия (сколько было случаев, когда без ругательств написанная статейка могла бы в свое время вполне кстати побичевать его за неумеренный деспотизм), а теперь на него всячески клевещут по поводу таких случаев, где он является с своей самой сочувственной стороны. Возмущенный всем этим и узнав из письма Юргенсона, что Руб[инштейн] очень убит и огорчен этим газетным преследованием, я решил, что следует что-нибудь предпринять в его защиту. Так как я раз навсегда отказался от всякой газетной полемики, ибо по опыту знаю, что от этого дело только пошло бы еще хуже, то я придумал другое средство. При “Новом времени” состоит сотрудником Стасов. Этот человек чрезвычайно противен как музыкальный критик: он очень запальчив, пристрастен, односторонен и даже туп, но как личность Стасов-человек, в сущности, добрый и порядочный. Я говорю это потому, что знаком с ним лично и имел случай на себе самом испытать, что его музыкальная враждебность к той или другой личности не мешает ему быть готовым на дружеские услуги для этой же личности. Я написал этому Стасову большое письмо, в котором стараюсь доказать ему, что в качестве музыкального сотрудника он не должен терпеть, чтобы в его газете систематически поносился человек, во всяком случае оказавший русской музыке огромные заслуги; что ему нужно пойти к Суворину и потребовать от него прекращения этих бесчинств. Что из этого выйдет, не знаю. Получивши ответ Стасова, я сообщу Вам, милый друг, содержание его. Это письмо успокоило мою совесть. Я чувствовал себя обязанным хоть что-нибудь сделать для защиты человека, который часто наносил мне огорчения, но которому вместе с тем я все-таки много обязан, ибо он не мало сделал для пропаганды моих сочинений и для упрочения моей репутации.