Он медленно поднял правую руку. Покрутил пальцами.
— Сейчас я — конструкт. Чертёж, который сам себя поддерживает. Я не дышу, не ем, не сплю. Кровь у меня — формальность. Если ты порежешь мне ладонь, оттуда вытечет бирюзовое вещество, которое называется «не кровь». Но я очень хочу, чтобы это была кровь, Дункан.
— Чтобы вернуться к Алуре, — сказал я.
— Да.
— А не сказал — потому что…
— Это нарушает баланс. Хранители — не люди, у них нет права на тело и на чувства. Когда я полюбил Алуру, я уже нарушил правило. Если бы я ещё и пытался к ней вернуться — Алура должна была бы меня уничтожить.
— Но она знала.
— Конечно. Поэтому она и сплела тебя. Не для того, чтобы меня остановить. Для того, чтобы меня — освободить. Ты не убийца, Дункан. Ты — ключ. Я для неё запертый ящик, к которому она всю жизнь подбирала отмычку.
Я смотрел на доску. Чёрный король стоял за линией пешек, нетронутый.
— Я не ключ, — сказал я. — Я человек.
— А разве это не одно и то же?
Я промолчал. Сделал ход. Ноарх ответил и посмотрел на меня — настороженно. Понимал, что я ставлю ему ловушку, но не понимал какую. Хорошо. Это значило, что я ставлю её хорошо.
— Хорошо, — сказал он. И тихо, размеренно произнёс:
— Смотрите, могучие, на дела мои — и отчайтесь.
Тишина.
— Озимандия, — сказал я.
— Озимандия. Сонет. Байрон.
— Шелли.
Ноарх вскинул голову. Бирюза в его глазах дрогнула.
— Что?
— Сонет — Шелли. Не Байрон. Перси Биши Шелли, тысяча восемьсот восемнадцатый год. Байрон был его близким другом. Их часто путают. Но «Озимандия» — Шелли.
Ноарх замер.
Я видел, как он перебирает свою библиотеку — не физическую, а ту, что у него в голове. Я видел, как его абсолютная память протягивает руку к нужной полке, достаёт нужный том, открывает на нужной странице, читает имя автора, проверяет, перепроверяет.
— Шелли, — сказал Ноарх. Тихо. — Шелли. Конечно. У меня была вечность — и я ошибся в имени.
— Вы не ошиблись, — мягко поправил я. — Вы предпочли Байрона. Так романтичнее. Байрон был — гремящий, павший, гениальный. Шелли был — отчаяние без позы. Вам ближе Байрон. Это понятно. Но автор — Шелли.
Ноарх медленно протянул руку. Взял со стола чашку с остывшим чаем. Сделал глоток. Не для жажды — для жеста. Чтобы дать себе четверть секунды.
— Ты знаешь, о чём этот сонет, Дункан?
— Знаю.
— Расскажи. Мне сейчас нужно — услышать.
Я набрал воздуха.
— Путник в пустыне находит обломки колоссальной статуи. На пьедестале — надпись от лица царя, который называет себя царём царей. «Смотрите, могучие, на дела мои — и отчайтесь». Но вокруг — пустыня. Ни города. Ни царства. Ни вечности. Только разбитая статуя и песок. От великих творений — обломки. От величайших правителей — пыль на ветру.
Ноарх смотрел в чашку.
— Этот сонет, — продолжил я тише, — про тебя, Ноарх. Не про Озимандию. Про того, кто три тысячи лет собирает души для своего пьедестала. Про того, кто хочет, чтобы потом смотрели — и отчаялись.
— Я понял.
— Шелли это написал, чтобы предупредить таких, как ты. А ты — присвоил это Байрону. Потому что узнавать себя в предупреждении — больно.
Я двинул ладью. Прямой ход — через всю доску, по открытой линии.
— Башня, — сказал Ноарх.
— Башня.
— Я бы предложил уважение к тому, что моя ладья ещё стоит, — он отбил угрозу слоном. — Но скажу честно: я устал. Не от тебя — от себя. Сидеть в башне три тысячи лет и не выходить — это специфическое занятие. Я уже не помню, какого цвета небо снаружи. То есть я помню, что синего, но не помню, как это — смотреть на синее. Я могу его описать, но не могу — увидеть.
— Фунес чудо памяти, — сказал я.
Ноарх замер во второй раз за разговор.
— Что ты сказал.
— «Фунес чудо памяти», — повторил я. — Борхес. Девятьсот сорок второй год. Рассказ о юноше, который после удара получил абсолютную память. Он помнил каждый лист каждого дерева. Каждый блик солнца на воде. Каждую секунду каждого дня. Он не мог различить дерево в полдень и то же дерево в час пополудни — для него это были два разных дерева. Память не объединяла их в идею. Она просто хранила. И знаешь, Ноарх, сколько он прожил?
— Знаю.
— Скажи.
— Девятнадцать лет, — тихо ответил Ноарх. — Он умер от отёка лёгких. Через четыре года после удара.
— Память его убила.
— Память его убила.
Тишина.
— Ты, — сказал я, — Фунес. Только живёшь дольше, потому что у тебя нет лёгких. У тебя нет ничего, что может отекать. Но это не значит, что ты не умираешь. Это значит, что ты умираешь медленнее. И с большим зрительским залом.
Ноарх поставил чашку.
— Я перечитывал «Фунес чудо памяти» сто восемнадцать раз, — сказал он. — Я знаю этот рассказ наизусть. Каждое слово. Каждый перевод — на двадцати девяти языках. И я ни разу — ни разу за сто восемнадцать прочтений — не подумал, что это про меня.
— Ты заметил, что я процитировал то же, что и ты, — сказал я. — Без объявления. Шахматный ход в твою же сторону.
— Заметил.
— Что чувствуешь?
— Усталость, — ответил Ноарх. — Облегчение, что кто-то наконец сказал. Стыд, что я сам не догадался. И — несильное, но настоящее — желание, чтобы это закончилось.
Я смотрел на доску.
Я знал — теперь точно — что Алура ошиблась. Она думала, она ведёт меня сюда, чтобы я заменил Ноарха. Но настоящая её ошибка была проще: она думала, что Ноарх будет сопротивляться. Что мне придётся вырывать. Драться. Уничтожать.
А Ноарх — устал. Он не сопротивлялся уже лет триста. Просто никто не приходил.
— Дункан, — сказал Ноарх. — Я хочу ещё одну цитату.
— Чью?
— Твою. Это будет — справедливо. Если можно.
Я подумал.
— Достоевский, — сказал я. — «Братья Карамазовы». Поэма Ивана. Сцена Великого Инквизитора. Помнишь?
— Помню.
— Расскажи.
Ноарх закрыл глаза. И — впервые за всю встречу — рассказывал с интонацией. Не равнодушной, не каталогизирующей. С интонацией человека, читающего любимую книгу.
— Севилья, шестнадцатый век. Костры инквизиции. Христос возвращается на землю — без объявления, без помпы, просто приходит. Народ узнаёт его, бросается к нему. Он исцеляет слепого, воскрешает девочку. А потом приходит старик-кардинал, Великий Инквизитор. Он велит арестовать Христа. Ночью спускается к нему в темницу. И произносит длинный монолог.
— О чём?
— О том, что люди не могут вынести свободы, которую им дал Христос. Что им нужны хлеб, тайна, авторитет. Что Христос ошибся, отвергнув три искушения в пустыне. Что Инквизитор и Церковь — поправили эту ошибку. Они взяли свободу у людей и дали им покой. И теперь Христос пришёл и хочет всё испортить. «Зачем ты пришёл нам мешать?»
— А Христос?
— Молчит. Весь монолог — молчит. А когда Инквизитор заканчивает — Христос подходит к нему и целует его в бескровные старческие губы. И уходит. Инквизитор открывает дверь камеры и говорит: «Ступай и не приходи больше». И Христос уходит. А поцелуй — горит в сердце Инквизитора. Но он остаётся при своей идее.
Ноарх открыл глаза.
— Дункан, — сказал он. — Я знаю, зачем ты её попросил. Эту цитату. Ты предлагаешь мне роль.
— Какую?
— Великого Инквизитора. Старика, который три тысячи лет «правил человечеством для его же блага». А ты — Христос, пришедший, чтобы я отпустил их. Без поцелуя я тебя не отпущу. Поцелуй — потом, в конце, формальность. Но сначала — монолог. Ты пришёл его выслушать.
— Не совсем, — сказал я.
— А как тогда?
— Я пришёл — поцеловать первым.
Ноарх посмотрел на меня. Долго.
— Не понимаю.
— Поймёшь.
Я сделал ход.
Ферзь. Из глубины моего лагеря — на длинную диагональ. Просто — открытое поле.
Ноарх посмотрел на доску.
— Что это? — спросил он.
— Жертва.
— Я не вижу мата.
— Его и нет, — я улыбнулся. Сам не понял, откуда улыбка. — Я просто отдаю.
Ноарх протянул руку к своему слону. Поднял. Поставил на клетку моего ферзя. Тяжёлая белая фигура легла набок.