Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Tabula Rasa, — прошептал Ноарх. — «Чистая доска». А ты в неё — что-то напишешь, Дункан?

— Уже пишу.

— Что?

— «Манускрипты не горят».

Ноарх усмехнулся. Слабо.

— Булгаков, — сказал он. — Это правильно. Это — точно правильно.

— Это правда.

— Это надежда.

— Это и то и другое.

Он положил свою руку — слабую, почти невесомую — поверх моей. Сжал. На полсекунды.

— Дункан, — сказал он. — Иди.

Я отошёл от стола.

Сделал три шага к выходу. Башня вокруг меня уже начинала тихо — почти незаметно — рассеиваться. Чёрный обсидиан становился чёрным дымом. Книги на полках мерцали, готовясь — нет, не исчезать. Готовясь — переместиться. Туда, куда я их позову.

Я не обернулся.

Я знал — Ноарх ещё там. Я знал — он смотрит мне в спину.

Я не обернулся.

Когда я был у самого порога — впереди, в воздухе передо мной, открылась трещина. Не та маленькая, серебристая, через которую я входил в сад Алуры в первый раз. Большая — большая настолько, что я мог войти в неё во весь рост. Серебряный свет лился из неё ровным, тёплым потоком.

— Дункан, — раздался голос Алуры.

Не из трещины — отовсюду. Как будто говорил сам сад. Как будто говорило само Безвременье.

— Дункан, — повторила Алура. — Не оборачивайся. Не выходи к команде. Не прощайся.

Я остановился. Стоял на пороге башни, между бирюзовым угасающим залом за спиной и серебряной трещиной впереди.

— Они ждут.

— Они подождут. Они увидят — что башня растворилась. Они догадаются. Они — те, кто умеют догадываться. И это — будет правильно.

— Я обещал Эларе…

— Ты обещал ей вернуться. Ты вернёшься, но через сорок лет, и через шёпот, и через камешек. Если ты сейчас обернёшься — связь не оборвётся. Связь должна оборваться, Дункан. Иначе ты не сможешь держать. Ты будешь — дёргать. А Хранитель Баланса не дёргает. Он — стоит. Чем твёрже стоит, тем больше может стоять мир.

Я смотрел в трещину.

— Они подумают, что я их бросил.

— Они подумают, — голос Алуры был мягким, но не мягче камня, — что ты ушёл туда, куда уходят те, кто закончил. Они не будут знать наверняка — но они почувствуют. И через годы — поймут. А пока — пусть переживают. Это часть их пути. Не часть твоего. Ты — закончил.

— Камилла?..

— Камилла поймёт первой.

— Ноарх… — я хотел спросить, что с ним. Но осёкся.

— Ноарх растворяется, — сказала Алура. И впервые её голос — не дрогнул, нет, но стал тише, чем должен был быть. — Он растворится до утра. Я заберу его — в той форме, в которой он останется. Если останется. Это — моё. Не твоё. Спасибо тебе, Дункан, что освободил его. И сделал это — не убийством. А разговором.

— Я обещал передать ему слова.

— Я знаю. Я слышала. Я их — уже услышала. — Голос Алуры стал почти беззвучным. — Три тысячи лет. И триста семьдесят писем. Я приду к ним.

Я ещё стоял. Один шаг — и я в трещине. Один шаг — и Сиэтл, башня, команда, дочь, жена, всё, что было моим — становится тем, на что я буду смотреть. С другой стороны. Сверху. Из-за стекла.

Я не оборачивался.

Я только сказал — тихо, в воздух, в башню, в Ноарха, в команду на равнине, во все мои подвиги:

— Спасибо.

Никто не ответил.

Никому и не нужно было.

Я шагнул в трещину.

Серебряный свет сомкнулся за моей спиной — без звука, без всплеска, как смыкается за пловцом вода. Башня осталась там, в эпохе. Команда осталась — в эпохе. Лицо Констанции, которое я не помнил, осталось — в эпохе.

Я — больше не был в эпохе.

Я был — над ней.

Эпилог

Меня зовут Дункан Смит. Недавно меня приняли на работу.

Работа заключается в том, чтобы сидеть и присматривать. Не за книгами — за всем. За каждой живой душой, за каждым камнем, за каждой каплей дождя и каждым лучом света. За балансом между тем, что есть, и тем, чего не должно быть. За тонкой, невидимой гранью, отделяющей порядок от хаоса, жизнь от смерти, надежду от отчаяния.

Работа непыльная. Лёгкая. И самое главное — вечная.

Безвременье — это не место. Это состояние. Как сон, из которого не просыпаешься, но в котором видишь всё. Каждый мир, каждую эпоху, каждое мгновение — одновременно, наслоёнными друг на друга, как страницы бесконечной книги.

Я сижу в кресле. Пятом кресле — том самом, которое пустовало. Оно оказалось удобным. Не мягким, не жёстким — просто удобным. Как будто создано для меня. Или я создан для него. Наверное, и то и другое.

Алура сидит напротив. Мы не разговариваем. Не потому что не о чем — потому что не нужно. Хранители не общаются словами. Мы чувствуем нити — тонкие, светящиеся, протянутые от каждого живого существа к каждому другому, от каждой эпохи к каждой следующей. Паутина Мироздания, которую я теперь вижу, как буквальную реальность.

Ноарха нет рядом. Фонарь разбился. Души освободились — Лотфи, Кроуфорд, Газель, Марти, Оливия. Все. Сотни великих воинов прошлого вернулись в свои эпохи, как ручьи возвращаются в реку. Баланс восстановился. Мёртвые перестали восставать. Зомби-апокалипсис прекратился. Доктор Картер арестован. Организация «Ящерица» разгромлена.

Мир починился. Как сломанная кость, которую правильно сложили, — медленно, болезненно, но верно.

А я сижу в кресле. И смотрю.

Первое, что я увидел из кресла Баланса, — Констанцию.

Она стояла на кухне нашей квартиры в Сиэтле. Утренний свет падал через окно, ложился на её руки — тонкие, сильные, те самые руки, которые я помнил. Она наливала кофе в две кружки. Потом остановилась, посмотрела на вторую кружку и поставила обратно.

Одну.

Потому что меня не было за столом. И не будет.

Я смотрел на неё — и не видел лица. Балгарот забрал его, и даже став Хранителем Баланса, я не мог вернуть то, что отдал добровольно. Но я видел всё остальное: как она двигается, как поправляет волосы, как сжимает кружку двумя руками, грея ладони. Я знал, что она плакала ночью. Знал, что не будет плакать утром. Констанция Ландау Смит не плачет при свете дня. Это не гордость — это характер.

Рядом с ней, в детском стульчике, сидела девочка. Маленькая и серьёзными глазами, которые смотрели на мать с выражением, не свойственным ребёнку. Слишком внимательно. Слишком осознанно. Как будто она уже знала что-то, чего ещё не могла выразить словами.

Арабелла Ландау Смит. Моя дочь.

Я протянул руку к нити, связывающей меня с ней. Тонкая, золотистая, тёплая. Она пульсировала — ровно, спокойно, как сердцебиение здорового ребёнка. Я коснулся нити, и мир вокруг меня вздрогнул от этого прикосновения — потому что Хранитель Баланса не должен касаться нитей без необходимости. Каждое касание — вмешательство. Каждое вмешательство — последствия.

Но я коснулся. Потому что я — Хранитель Баланса, но я также — отец. И отец имеет право коснуться своего ребёнка. Хотя бы раз.

Арабелла в стульчике вдруг подняла голову и посмотрела вверх. На потолок. На ничто. На меня — хотя она не могла меня видеть. И улыбнулась. Беззубо, широко, бессмысленно, как улыбаются дети, увидевшие что-то невидимое для взрослых.

Констанция проследила за взглядом дочери. Посмотрела на потолок. Ничего. Вернулась к кофе.

Но Арабелла продолжала улыбаться. И я — в Безвременье, в кресле, которое пустовало, — улыбался тоже.

Время в Безвременье не течёт. Оно лежит. Плоское, как озеро в штиль. Я могу посмотреть в любую точку этого озера и увидеть то, что происходит в мире — сейчас, вчера, через десять лет. Не вмешиваясь. Просто наблюдая.

Я наблюдаю.

Арабелле маленткая. Она бегает по квартире, спотыкаясь о собственные ноги, и хохочет — заливисто, бесконечно, тем особенным детским смехом, который является единственным доказательством существования бога, не нуждающимся в логических аргументах. Констанция ловит её, подхватывает на руки, кружит. Арабелла визжит от восторга. Констанция смеётся. Лица Констанции я не вижу, но слышу её смех — и этого достаточно. Я помню этот смех. Балгарот не забрал звук. Только образ.

1185
{"b":"970728","o":1}