Я понял это сразу — по тому, как воздух перестал давить на грудь, как зубы перестали ныть, как нити Мироздания снова стали видны боковым зрением.
Центральный зал башни оказался не залом сражения. Это был кабинет. Огромный — потолок терялся в темноте — но всё равно кабинет. По стенам, от пола и выше, чем мог достать взгляд, тянулись стеллажи с книгами. Десятки тысяч томов, аккуратно расставленных, и от них шёл тихий, едва слышный гул — как от пчелиного улья.
В центре зала стоял стол. Чёрный обсидиановый стол, вырезанный из единой глыбы. На нём — два предмета.
Фонарь. Бирюзовый свет лился из него тихо, ровно, как из настольной лампы. Никаких шести лучей, никакого рёва. Просто фонарь, поставленный на работу.
И шахматная доска.
Резная, из чёрного и белого дерева. Фигуры — расставленные, готовые. Белые — со стороны второго стула. Чёрные — со стороны первого, где сидел человек.
Он не вскинулся, когда я вошёл. Не вскочил, не схватился за фонарь, не сделал ни одного движения, которого ждёшь от существа, к которому идут с мечом. Он поднял глаза от пергамента, на котором что-то писал, аккуратно положил перо в чернильницу, промокнул кончик платком. Только потом посмотрел на меня.
Худой. Лет шестидесяти на вид, в простой серой рясе без капюшона. Седые волосы зачёсаны назад. Лицо — тонкое, утомлённое, с очень мелкими морщинами вокруг глаз — морщинами учёного, не воина. Бирюзовые глаза — того же цвета, что фонарь.
— Дункан Смит, — сказал он. Тихо, без эффекта. — Заходи. Чай я приготовил два часа назад — успел остыть, но если хочешь, налью свежий. И сядь, пожалуйста. Я ждал.
Я не двигался.
— Я не пью с убийцами.
— Я тоже не пил, — спокойно ответил Ноарх. — Триста лет. Потом начал. Помогает. И ты сядь — не за чаем, так за доской. Я расставил.
Я посмотрел на доску.
Белые — мне.
Конечно, мне. Я пришёл, я двигаюсь первым, я начинаю. Ноарх — отвечает.
Я подошёл и сел.
— Сыграешь? — спросил Ноарх.
— А ты не боишься, что я переверну доску?
— Боюсь, — он чуть улыбнулся. Уголки губ еле дрогнули. — Поэтому и предлагаю. Если перевернёшь сейчас, ничего не успеешь узнать. А ты пришёл узнать, Дункан, я вижу. Не убить — узнать. Сначала. Убить — потом, если узнанное не понравится.
Он положил ладонь на чёрного короля. Ласково. Как кладут руку на голову старой собаки.
— Ходи.
Я взялся за пешку. Е2 — Е4.
Доска вздохнула. Я не придумываю — деревянная доска именно вздохнула, как будто давно ждала.
— Помнишь храм, — сказал я. Это был не вопрос.
— Помню, — Ноарх двинул пешку. Е7 — Е5. Зеркало. — Самый чистый удар, который я нанёс за три тысячи лет. Tabula Rasa. Без свидетелей, без эффектов, без боли. Просто — сброс. Ты упал, как падает картонная коробка, из которой вынули содержимое.
— Я думал, что всё кончено.
— Все так думают. Это и есть смысл приёма. — Он чуть склонил голову. — Кстати, ты знаешь, чьё это? Tabula Rasa.
— Локк, — ответил я. — Джон Локк. Идея, что душа человека — чистая доска, на которой пишет опыт. Семнадцатый век. Не твоё. Просто латынь.
Ноарх моргнул.
— Я думал, ты не знаешь.
— Я библиотекарь.
— А я думал, что это моё. — Он почти удивился. По-настоящему. Это была вторая трещина в его маске за две минуты — первая была улыбка. — Видишь, Дункан. Я живу столько, что начал считать заёмное своим. Это плохой знак. Я заметил его лет четыреста назад и не нашёл, как поправить.
Конь. Я двинул коня. G1 — F3.
— Конь, — сказал Ноарх, разглядывая фигуру. — Маленький воин, ходит странно. Прыгает через других. И — обычно — однорукий. У всех коней одна рука: та, что держит копьё. — Он поднял глаза. — Твой Рикон сейчас лежит у тебя в кармане в кристалле.
— Знаю.
— Я могу почувствовать его отсюда. Душа ярко горит. Очень ярко. Так горят те, кто умер, веря, что их вытащат. Жаль было бы не вытащить.
— Я вытащу.
— Знаю. — Он двинул своего коня. — Я не угрожаю, Дункан. Я констатирую. Ты — человек слова. Это редкость. Большинство людей сначала обещают, а потом оказывается, что они обещали не то, что нужно было. Ты обещал — то.
— Потом были волки, — сказал я. — Бандиты. Кабан.
— Знаю, — Ноарх кивнул. — Я наблюдал. Каждую ночь. Каждый бой.
— Зачем?
— Из любопытства. — Он сделал ход. Слон вышел. — Я никогда не видел, как Эмиссар поднимается с первого уровня. Большинство Эмиссаров рождаются уже сильными — Владыки выбирают тех, кто крепок. Ты был — выбран случаем. Алурой. Эксперимент. Я наблюдал — как наблюдают за прорастающим семенем в чашке Петри.
Я тоже сделал ход. Слон. Не симметрично — на другую диагональ. Маленькое отклонение от классики.
— У тебя нет жалости, — сказал я.
— Жалости нет, — согласился он. — У меня нет и злости. И счастья. Ничего, что нужно для эмоций, не осталось. Я пытался хранить — но эмоции не хранятся. Они либо есть сейчас, либо никогда. — Он постучал пальцем по своему виску. — У меня есть память об эмоциях. Но это как иметь карту страны, в которую тебя больше не пускают.
Я посмотрел на него. На его утомлённое лицо. На бирюзу в глазах.
— А раньше, — спросил я. — Когда ты ещё чувствовал. Что ты чувствовал к ней?
Ноарх не сделал вид, что не понял.
— К Алуре, — сказал он.
— К Алуре.
Он долго смотрел на доску. Чёрный конь стоял у самой кромки, ожидая хода. Ноарх ходил им — потом замер, не отпуская.
— Я не помню, — наконец сказал он. — То есть я помню, что любил. Я помню, что мне было — тепло. Я помню её пальцы на моём плече, когда я работал по ночам. Но что значит «тепло»… на ощупь… я не помню. У меня в памяти есть слово. Самого тепла — нет.
— Это и есть твоя Tabula Rasa.
— Что — это?
— То, что ты с собой сделал. Ты три тысячи лет архивировал чужие души, чтобы не разучиться помнить. А разучился — чувствовать. Ты стёр у себя самого то, что не подлежит архивированию.
Ноарх отпустил коня. Поставил его — на ту же клетку, с которой брал. Передумал ходить.
— Это хороший ход, — сказал он. — В разговоре. В шахматах — отказ от хода. Жаль, в жизни нельзя так.
Я заметил это только теперь.
На столе, у его левой руки, кроме чернильницы и пергамента, стояло ещё одно — маленькое, незаметное, что-то вроде наперстка. Бирюзовый блеск изнутри. Соединено с фонарём тончайшей нитью — невидимой, если не приглядеться.
Резервная емкость. Не для атаки — для подпитки самого Ноарха. Я бы не заметил, если бы не прокачанное «Восприятие».
Это было полезно знать.
— Дункан, — Ноарх наконец двинул коня. На другую клетку. — Ты хочешь о ней поговорить?
— О ком?
— О Констанции.
Имя ударило. Не как удар — как пощёчина, которой не ждёшь.
— Откуда ты…
— Я знаю всё, — он не похвастался — он констатировал, утомлённо. — Каждую душу в эпохе. Все воспоминания. Я знаю, что Балгарот забрал у тебя её лицо. Я знаю, что ты помнишь её голос. Помнишь — родинку под левым ухом.
Я молчал.
— Я не злоупотребляю этим, — сказал он. — Просто хочу, чтобы ты понимал — я знаю. У нас не будет тайн. Это плохая основа для шахмат, но хорошая для разговора.
— Хорошо.
Я двинул пешку. Просто пешку. Маленький шаг.
— Тогда вопрос, — сказал я. — Зачем тебе фонарь?
— Я уже отвечал. На него.
— Ты отвечал Алуре. Ты отвечал кому-то в Безвременье. Ты отвечал даже самому себе. Но мне — нет. Я хочу услышать. Прямо.
Ноарх посмотрел на меня. Бирюзовый свет в его глазах усилился — потом снова утих.
— Я хотел построить себе тело, — сказал он. — Не магическое, не божественное. Тело. С эмоциями. С болью. С ощущением тёплого чая на языке. Я три тысячи лет считал — какие души нужны, в каких пропорциях. Воин — за выносливость. Маг — за чувствительность. Ребёнок — за способность удивляться. Старик — за способность прощать. И так далее. Если собрать семь правильных душ, фонарь созреет, и я смогу — родиться. И стать правильным Хранителем Баланса.