Небылица о доне Педро и его коне Романс с размытым текстом Едет верхом дон Педро вниз по траве пригорка. Ай, по траве пригорка едет и плачет горько! Не подобрав поводья, бог весть о чем тоскуя, едет искать по свету хлеба и поцелуя. Ставни, скрипя вдогонку, спрашивают у ветра, что за печаль такая в сердце у дона Педро… На дно затоки уплыли строки. А по затоке плывет, играя, луна — и с высот небесных завидует ей вторая. Мальчик с песчаной стрелки смотрит на них и просит: — Полночь, ударь в тарелки! …Вот незнакомый город видит вдали дон Педро. Весь золотой тот город, справа и слева кедры. Не Вифлеем ли? Веет мятой и розмарином. Тает туман на кровлях. И к воротам старинным цокает конь по плитам, гулким, как тамбурины. Старец и две служанки молча открыли двери. «Нет», — уверяет тополь, а соловей не верит… Под водою строки плывут чередою. Гребень воды качает россыпи звезд и чаек. Сна не тревожит ветер гулом гитарной деки. Только тростник и помнит то, что уносят реки. …Старец и две служанки, взяв золотые свечи, к белым камням могильным молча пошли под вечер. Бедного дона Педро спутник по жизни бранной, конь непробудно спящий замер в тени шафранной. Темный вечерний голос плыл по речной излуке. Рог расколол со звоном единорог разлуки. Вспыхнул далекий город, рухнул, горящий. Плача побрел изгнанник, точно незрячий. Подняли звезды вьюгу. Правьте, матросы, к югу… Под водою слова застыли. Голоса затерялись в иле. И среди ледяных соцветий — ай! — дон Педро лягушек тешит, позабытый всеми на свете. Фамарь и Амнон{142} Луна отраженья ищет, напрасно кружа по свету, — лишь пепел пожаров сеют тигриные вздохи лета. Как нервы, натянут воздух, подобный ожогу плети, и блеянье шерстяное колышет курчавый ветер. Пустыня к небу взывает рубцами плеч оголенных, от белых звезд содрогаясь, как от иголок каленых. Ночами снится Фамари, что в горле — певчие птицы, и снятся льдистые бубны и звуки лунной цевницы. И гибким пальмовым ветром встает нагая при звездах, моля, чтоб жаркое тело осыпал инеем воздух. На плоской кровле дворцовой поет под небом пустыни. И десять горлинок снежных в ногах царевны застыли. И наяву перед нею вырос Амнон на ступени, смоль бороды задрожала, пеною чресла вскипели. Из-за решетки глядит он полными жути глазами. Стоном стрелы на излете вздох на губах ее замер… А он, худыми руками обняв железные прутья, в луну впивается взглядом и видит сестрины груди. В четвертом часу под утро в постель он лег, обессилев, пустые стены терзая глазами, полными крыльев. Тяжелый рассвет хоронит под бурым песком селенья — на миг приоткроет розу, на миг процветет сиренью. Колодцев тугие вены в кувшины сливают эхо. В изгибах корней замшелых шипит, извиваясь, эфа. Амнон на кровати стонет, затихнет на миг — и снова спаленное бредом тело обвито плющом озноба. Фамарь голубою тенью, в немой тишине немая, вошла — голубей, чем вена, тиха, как туман Дуная. — Фамарь, зарей незакатной сожги мне грешные очи! Моею кровью горючей твой белый шелк оторочен. — Оставь, оставь меня, брат мой, и плеч губами не мучай — как будто осы и слезы роятся стайкою жгучей! — Фамарь, концы твоих пальцев, как завязь розы, упруги, а в пене грудей высоких две рыбки просятся в руки… Сто царских коней взбесились — качнулась земля от гула. Лозинку под ливнем солнца до самой земли пригнуло. Рука впивается в косы, шуршит изодранной тканью. И струйки теплым кораллом текут по желтому камню. О, как от дикого крика все на земле задрожало. Как над сумятицей туник заполыхали кинжалы. Мрачных невольников тени по двору мечутся немо. Поршнями медные бедра ходят под замершим небом. А над Фамарью цыганки, простоволосы и босы, еле дыша, собирают капли растерзанной розы. Простыни в запертых спальнях метит кровавая мета. Светятся рыбы и грозди — влажные всплески рассвета. Насильник от царской кары уходит верхом на муле. Напрасно вдогонку стрелы нубийцы со стен метнули. Забили в четыре эха подков голубые луны. И ножницы взял Давид — и срезал на арфе струны. |