Поэзии Мачадо не ослепляет богатством красок, не завораживает музыкой. Это искусство слова, которое прежде всего и поверх всего есть смысл. «Я думал тогда, что поэтическим элементом не может быть ни звуковая ценность слова, ни цвет, ни линии, ни весь комплекс ощущений, но только глубокий трепет нашего духа: то, чем живет наша душа, если она живет; то, что говорит наш внутренний голос, если он вообще говорит, в одушевленном ответе на контакт с миром», — писал поэт в предисловии к переизданию своих ранних стихов. Если поэтический метод молодого Хименеса ближе всего к импрессионизму, то метод Мачадо может быть определен как символизм: «…гармонически найденное созвучие того, что искусство изображает как действительность внешнюю, и того, что оно провидит во внешней как внутреннюю и высшую действительность»[6]. Но «высшей действительностью» была для Мачадо не какая-то скрытая и лишь «мистически прогреваемая сущность» мироздания (выражение Вяч. Иванова), во исключительно внутренний мир человека, «идеи сердца» (по выражению Мачадо).
В ранних стихах Мачадо двойной сюжет: внешний, бытовой, и внутренний, лирический. Они связаны системой устойчивых, переходящих из стихотворении в стихотворение ключевых слов — образов, каждый из которых, нимало не теряя в своей пластичной конкретности, постепенно набирает символический смысл. «Одиночества», давшие заглавия первым двум книгам Мачадо, в бытовом сюжете — просто одинокие прогулки, страстным любителем которых был поэт. В памяти многих звавших его людей он остался одинокой фигурой, которую в любую погоду можно было увидеть в окрестностях Сории, Баэсы, Сеговии — городов, где он жил. Вечер, ночь, ледяной ветер, ясное апрельское утро, пена гор, а главное дорога, — все это, прежде чем претвориться в символ, существует для читателя в реальном обличии. Почти в каждом стихотворении есть фонтан или источник. Его струи «говорит», «звенит», «смеется», «мечтает», «поет». В Андалузии (а Мачадо родился и вырос в Севилье) «игра воды» — особое искусство, сохранившееся от арабского владычества. Мавританские фонтаны в отличие от европейских, предназначенных поражать глаз каскадами воды, услаждают слух. Посетитель садов Хенералифе в Гранаде не сразу осознает, что за разноголосый хор окружает его. Это звучит вода, тонкими струйками падающая в мраморные чаши, — фонтаны звенящие, поющие, всхлипывающие, бормочущие, шепчущие, лепечущие, смеющиеся… Для андалузца вода — это голос, стоячая вода кажется немой. Потому и в стихах Мачадо неумолчно звучит голос воды, голос фонтана, отождествленный с нашим внутренним голосом.
Скрытый, лирический сюжет — те «галереи», в которые уводит дорога одинокого поэта, те слова, что шепчет ему струя фонтана, — можно назвать «поисками утраченного времени». Поэт хочет вспомнить, воскресить, вернуть себе что-то ушедшее, ускользающее, наверное, даже небывшее. Детство, безоблачная радость, юношеская любовь, а вернее, ожидание любви, — в прошлом много смутного, недосказанного, полузабытого, но зато вспоминается оно с пронзительной яркостью, на миг — но болезненно счастливо! Но граница между реальным миром и очарованным, зыбким миром памяти и сна никогда не размывается полностью, реальность не превращается в призрачность. И этим уже предопределена будущая победа реальности над химерами сознания.
Перелом в поэзии Мачадо и Хименеса подготавливался исподволь и с очевидностью обнаружился к 1917 году, когда вышли в свет «Поля Кастилии» Мачадо и «Дневник поэта и моря» (в первом варианте «Дневник только что женившегося поэта») Хименеса. В личной жизни и Мачадо и Хименеса произошли за эти годы события, по-иному окрасившие восприятие мира. А главное — оба поэта жадно вслушивались в голоса эпохи. Широта и напряженность философских, политических, эстетических размышлений Мачадо засвидетельствована его философской и критической прозой[7]. Хуана Рамона Хименеса иногда рисуют этаким отшельником, плотно закрывающим двери и окна от сквозняков истории. Но этот портрет далек от действительности. Какая социальная наблюдательность проявлена, например, в стихотворениях в прозе из книги «Дневник поэта и моря», написанной по впечатлениям от поездки в США! В письме к X. Ортеге-и-Гассету от 1921 года по поводу проекта издания журнала Хименес прямо говорит о том, что его замкнутость, его «одинокое усилие» будет длиться до тех пор, «пока он не найдет ничего лучшего, с чем связать себя». Хименес следил за идейными движениями эпохи — следил как бы со стороны, но заинтересованно (на склоне дней он назвал свое мировоззрение «поэтическим коммунизмом»). В том же письме к Ортеге Хименес спорит: «Только башни открыты всем четырем ветрам». Этот образ встречается и в стихах Мачадо 20-х годов: «Чувствовал все четыре ветра на перекрестке своей мысли».
Каждый из них, отвечая голосам эпохи («четырем ветрам»), оставался «башней», то есть самим собой. Коренную разность их талантов лучше всего определил в 1936 году Хименес: «Антонио Мачадо, великий поэт, пропускает мир сквозь себя, переваривает мир внутри себя. Я же по-другому: я создаю свой мир внутри себя». Сказано удивительно точно: особый поэтический мир, вертоград души, созданный поэтом — на радость и поучение людям, конечно, — но ревниво охраняемый от диссонирующих внешних звуков, — п реальный мир с режущими диссонансами, пропущенный сквозь мысль н сердце поэта.
Красота осталась целью и идеалом Хименеса до конца его дней, но красота, услаждающая чувства, отступила перед красотой, облагораживающей в возвышающей чувство. Поэт осознает этическую ценность красоты. Прекрасным должно быть прежде всего переживание, каждый миг душевной жизни — лишь потом стих. Поэзия стала для Хименеса непрерывной внутренней работой, постоянным самоочищением, созиданием субъективной красоты, которая затем должна объективироваться в слове. «Искусство — это непосредственное, подчиненное сознательному», — заявляет он. Решительно и самоотверженно поэт отказывается от многих средств внешней выразительности, которыми виртуозно владел: от полной и точной рифмы, от изысканной метрики, от утонченной звуковой инструментовки и пышной изобразительности. Стих становится скупее и аскетичнее, становится короче, освобождается от любых оков, любого закона — кроме движения мысли. Зато повышается значение слова, ответственность каждого слова. «В свободном стихе все идет от меня, а не притянуто рифмой, — пишет Хименес молодой испанской поэтессе Анхеле Фигере, — …в испанской поэзии мне теперь нравится только восьмисложник наших романсов, наши песни и верлибр, который я называю голым стихом». Влияние народной поэзии на творчество Хименеса ничуть не уменьшилось, а скорее усилилось, вытеснив многие иные увлечения юности. Другие художественные влияния, проникая в поэзию Хименеса, как бы приноравливаются к ладу испанской песни. Так, Хименес заинтересовался японской поэзией: «танка» и особенно «хокку», совсем короткие, трехстрочные стихи, напоминают испанские коплу и солеар. Но в копле всегда, хотя бы намеком, дан эмоциональный сюжет, а хокку должно быть построено на выразительной внешней детали, «причем лирика природы и в этом жанре является преобладающей»[8]. Хименес сопрягает изобразительную лаконичность хокку и человеческий драматизм коплы: «Белое облако вдали, ты мертвое крыло — но чье? — не долетевшее — куда?» или «Схватил тебя? Не знаю: тебя схватил, нежное перышко, или твою тень».
Главенствующая тема стихов Хименеса — утверждение незыблемого и нескончаемого единства всего сущего, человека и космоса, души и вещей. Одушевление природы и отелеснивание духа — закон его образности: «…душа моя с плотью твоею, любовь, и душа твоя с плотью моей». «Цвета, идеи» — называется одно из программных стихотворений: краски природы и идеи духа равно возбуждают поэта, равно не дают умереть искусству. Если в раннем стихотворении Хименеса человек оплакивал смерть дерева, а срубленные стволы уподоблялись трупам, то в одном из последних стихов человек притворяется стволом, чтобы вести с живыми деревьями долгую беседу. Часто Хименеса именуют пантеистом, но миросозерцание, воплощенное в его поэзии, отнюдь не то же самое, что философский пантеизм. Не бог растворен в природе, а вся природа поднята до божественного ранга. Еще в модернистской молодости Хименес написал шокировавшую публику строку: «Бог голубеет», — обожествив разом и весенний день, н поэзию, сделавшую в ту пору небесную лазурь своим знаменем, эмблемой красоты. Хименес многократно повторял и варьировал этот образ, пока не завершил его с исключительной экспрессивной смелостью — голубой бог, бог лазурнолицый, которого мы жаждем узреть в вышине небесного купола, отождествляется с бегущей по улице дворняжкой. Самое простое равно самому высокому — потому что живое. В сочувствии миру, в ощущении зрелости души как переполненности миром — гуманистическая ценность красоты, явленной стихом Хуана Рамона Хименеса.