РОМАНС ОБ ИСПАНСКОЙ ЖАНДАРМЕРИИ Их кони черным-черны, и черен их шаг печатный. На крыльях плащей чернильных блестят восковые пятна. Надежен свинцовый череп — заплакать жандарм не может; въезжают, стянув ремнями сердца из лаковой кожи. Полуночны и горбаты, несут они за плечами песчаные смерчи страха, клейкую мглу молчанья. От них никуда не деться — скачут, тая в глубинах тусклые зодиаки призрачных карабинов. О звонкий цыганский город! Ты флагами весь увешан. Желтеют луна и тыква, играет настой черешен. И кто увидал однажды — забудет тебя едва ли, город имбирных башен, мускуса и печали! Ночи, колдующей ночи синие сумерки пали. В маленьких кузнях цыгане солнца и стрелы ковали. Плакал у каждой двери израненный конь буланый. В Хересе-де-ла-Фронтера петух запевал стеклянный. А ветер, горячий и голый, крался, таясь у обочин, в сумрак, серебряный сумрак ночи, колдующей ночи. Иосиф с девой Марией к цыганам спешат в печали — они свои кастаньеты на полпути потеряли. Мария в бусах миндальных, как дочь алькальда, нарядна; плывет воскресное платье, блестя фольгой шоколадной. Иосиф машет рукою, откинув плащ златотканый, а следом — Педро Домек {138} и три восточных султана. На кровле грезящий месяц дремотным аистом замер. Взлетели огни и флаги над сонными флюгерами. В глубинах зеркал старинных рыдают плясуньи-тени. В Хересе-де-ла-Фронтера — полуночь, роса и пенье. О звонкий цыганский город! Ты флагами весь украшен… Гаси зеленые окна — все ближе черные стражи! Забыть ли тебя, мой город! В тоске о морской прохладе ты спишь, разметав по камню не знавшие гребня пряди… Они въезжают попарно — а город поет и пляшет. Бессмертников мертвый шорох врывается в патронташи. Они въезжают попарно, спеша, как черные вести. И связками шпор звенящих мерещатся им созвездья. А город, чуждый тревогам, тасует двери предместий… Верхами сорок жандармов въезжают в говор и песни. Часы застыли на башне под зорким оком жандармским. Столетний коньяк в бутылках прикинулся льдом январским. Застигнутый криком флюгер забился, слетая с петель. Зарубленный свистом сабель, упал под копыта ветер. Снуют старухи цыганки в ущельях мрака и света, мелькают сонные пряди, мерцают медью монеты. А крылья плащей зловещих вдогонку летят тенями, и ножницы черных вихрей смыкаются за конями… сгрудились люди и кони. Над мертвой простер Иосиф израненные ладони. А ночь полна карабинов, и воздух рвется струною. Детей Пречистая Дева врачует звездной слюною. И снова скачут жандармы, кострами ночь засевая, и бьется в пламени сказка, прекрасная и нагая. У юной Росы Камборьо клинком отрублены груди, они на отчем пороге стоят на бронзовом блюде. Плясуньи, развеяв косы, бегут, как от волчьей стаи, и розы пороховые на улицах расцветают… Когда же пластами пашни легла черепица кровель, заря, склонясь, осенила холодный каменный профиль… О мой цыганский город! Прочь жандармерия скачет черным туннелем молчанья, а ты — пожаром охвачен. Забыть ли тебя, мой город! В глазах у меня отныне пусть ищут твой дальний отсвет. Игру луны и пустыни. ТРИ ИСТОРИЧЕСКИХ РОМАНСА
Мучения святой Олайи{140} ПАНОРАМА МЕРИДЫ На улице конь играет, и по ветру бьется грива. Зевают и кости мечут седые солдаты Рима. Ломает гора Минервы иссохшие пальцы тиса. Вода взлетит над обрывом — и вниз, как мертвая птица. Рваные ноздри созвездий на небосводе безглазом ждут только трещин рассвета, чтоб расколоться разом. Брань набухает кровью. Вспугнутый конь процокал. Девичий стон разбился брызгами алых стекол. Свищет точильный камень, и рвется огонь из горна. Быки наковален стонут, сгибая металл упорно. И Ме́риду день венчает короной из роя и терна. КАЗНЬ Взбегает нагая зелень ступеньками зыбкой влаги. Велит приготовить консул поднос для грудей Олайи. Жгутом зеленые вены сплелись в отчаянном вздохе. В веревках забилось тело, как птица в чертополохе. И пальцы рук отсеченных еще царапают плиты, словно пытаясь сложиться в жалкий обрубок молитвы, а из багровых отверстий, где прежде груди белели, видны два крохотных неба и струйка млечной капели. И кровь ветвится по телу, а пламя водит ланцетом, срезая влажные ветви на каждом деревце этом, — словно в строю серолицем, в сухо бряцающих латах, желтые центурионы шествуют мимо распятых… Бушуют темные страсти, и консул поступью гордой поднос с обугленной грудью проносит перед когортой. Снег оседает волнисто. С дерева виснет Олайя. Инистый ветер чернеет, уголь лица овевая. Полночь в упругих отливах. Шею Олайя склонила. Наземь чернильницы зданий льют равнодушно чернила. Черной толпой манекены заполонили навеки белое поле и ноют болью немого калеки. Снежные хлопья редеют. Снежно белеет Олайя. Конницей стелется никель, пику за пикой вонзая. Светится чаша Грааля на небесах обожженных, над соловьями в дубравах и голосами в затонах. Стеклами брызнули краски. Белая в белом Олайя. Ангелы реют над нею и повторяют: — Святая… |