Почувствовав Истона за спиной, я ощущаю лёгкое прикосновение к кончикам своих волос, и всё моё тело мгновенно покрывается мурашками.
Он только что тронул мои волосы?
Почувствовав, что он окружил меня своим присутствием, я склоняюсь к воротнику его куртки, снова вдыхая его запах. Это опьяняет – осознание, что он стоит у меня за спиной, и, возможно, он так же заинтересован во мне, как и я в нём.
Я делаю выдох, ощущая некую интимную перемену между нами, и острая потребность объясниться чуть откровеннее выходит на первый план. Надеюсь, это поможет мне опустить хотя бы на сантиметр его, казалось бы, неприступную защиту. Его язык любви, кажется, состоит из честности, и если я хочу получить хоть каплю того понимания «другой стороны», которое ищу, мне придётся быть с ним начистоту. Уже чувствуя себя exposed за такое короткое время из–за его острого восприятия и пронизывающего взгляда, я решаю начать с личной правды.
– Есть известная фотография, – произношу я хрипло, – под названием «Стервятник и девочка». Её сделал фотожурналист Кевин Картер. – Я оглядываюсь на Истона, который теперь стоит рядом. Я вижу, как его взгляд скользит по моему профилю, освещённому отблесками от подсвеченной скульптуры. – Ты слышал о ней?
Он мягко качает головой, и я снова перевожу взгляд на инсталляцию.
– На этой фотографии суданская девочка умирает от голода. – Образ, который я днями напролет разглядывала в прошлом, всплывает в памяти без малейших усилий. – Она стоит на коленях, сгорбившись, словно в отчаянной молитве. – Я вызываю в памяти детали снимка, и они проступают всё четче. – На ней нет ничего, кроме ожерелья, её тело – кожа да кости, ясно, что она на грани смерти. Она выглядит такой маленькой, такой беззащитной, и кажется очевидным, что её время на исходе. И, Господи, – голос предательски дрожит, пока Истон делает шаг ко мне, – прямо позади неё сидит стервятник, почти такого же размера, как она. Его присутствие зловеще, потому что понимаешь – он просто ждёт шанса растерзать её. – Я сглатываю, отчаянно пытаясь взять себя в руки.
– В общем, фотография была опубликована в New York Times, и Картер получил за неё Пулитцеровскую премию. Но единственным вопросом, который возник у меня после того, как я увидела снимок, был: что ОН сделал, чтобы защитить её, после того как щёлкнул затвором? – Во мне просыпается гнев, который я испытала тогда, и та путаница в отчетах, которую я нашла в сети. – И я была не одна. Вскоре и газету, и самого Картера подвергли жёсткой критике из–за судьбы девочки и того, что он лично предпринял для неё после съёмки. Понимаешь, по меркам профессии, Картер выполнил свою работу. Он сообщил правду о ситуации с помощью мощного снимка, привлёк внимание к голоду. Но то, что его последующие действия были поставлены под вопрос, – это уже совсем другая история.
Эта картина снова проносится в моём сознании, навсегда выжженная в памяти.
– По–моему, никогда не должно было возникнуть такой путаницы в истории о том, что случилось после того, как он сделал тот снимок. В одном отчёте говорилось, что он стоял рядом с ожидающим самолётом, использовал длиннофокусный объектив для съёмки, и у него не было возможности помочь. – Я качаю головой. – Оправдание, которое я нашла непростительным. Как может любой живой человек уйти от умирающего ребёнка, которого вот–вот растерзает птица? – Я закрываю глаза с отвращением. – Мало того, что совсем другая группа людей в итоге расследовала, что случилось с тем голодающим ребёнком – который, кстати, оказался мальчиком – уже после того, как фото было сделано. Изначально было столько противоречивых сообщений, что установить факты казалось невозможным.
Несколько секунд длится тишина, прежде чем Истон нарушает её.
– Что случилось с ним?
– Он не умер в тот день, и, согласно рассказу Кевина, он отогнал птицу, а «девочка» смогла добраться до лагеря, где разгружали еду. Меня до сих пор бесит, что Кевин получил величайшую награду за этот кадр, но ни разу не озаботился сам узнать о её судьбе. Беспокойство других и критика, которую он получил за то, что не знал этого после съёмки, стали для меня переломным моментом. Там и тогда я решила, каким именно искателем правды и журналистом я хочу быть, и что я никогда не буду стремиться стать Кевином Картером.
Я смотрю на Истона.
– И я не буду стервятником. – Его взгляд буравит меня. – И не буду тем, кто их кормит. Если ты не понимаешь или не хочешь знать обо мне ничего другого, просто запомни это.
Я снова смотрю на скульптуру.
– Но в этом–то и дело, что всё зависит от восприятия. Изначально я ненавидела Кевина за его бездействие и туманные отчёты о последствиях, поддалась негативным суждениям о его решении и характере... пока не узнала, что спустя несколько месяцев он покончил с собой из–за депрессии. Очевидно, его работа сильно на него давила. Сопереживание тому, свидетелем чего он стал за свою карьеру, серьёзно подорвало его психическое здоровье.
В предсмертной записке он написал, что не в силах вынести всю боль этого мира. Полагаю, негативная реакция на тот снимок тоже к этому причастна. Хотя фото было сделано за два десятилетия до моего рождения, я была так же виновата – как и все, спешила его осудить. Возможно, он солгал, чтобы сохранить лицо. А может, он уже был так измучен увиденным, что был не в том состоянии, чтобы вмешаться, – слишком занят поисками причин продолжать собственную жизнь. Может, он увидел себя в той маленькой девочке, а те, кто его осуждал, стали стервятниками. Именно тогда я загорелась идеей узнавать всю историю, собирать все факты, прежде чем выпускать любой человеко–ориентированный материал. Печально, но в некоторых статьях о его самоубийстве даже не упоминают, и я уверена, это потому, что люди так спешат очернить кого–то и сохранить негативное восприятие в нашем мире. В тот день, когда я прочитала о самоубийстве Кевина, я осознала истинную силу медиа и какой ущерб способна нанести неполная или предвзятая история. Даже сейчас, думаю, мы так и не узнаем факты или полную правду той истории. – Я пожимаю плечами. – Возможно, моя теория ошибочна.
Истон слегка наклоняет голову, взвешивая мои слова.
– Истон, скажи мне, почему ты так не хочешь давать интервью о том, чем собираешься заниматься?
Он снова переводит взгляд на инсталляцию, и между нами повисает напряженная тишина, но он удивляет меня, наконец нарушив её.
– Самое большое, что я могу дать кому–либо, – это моя музыка. Этого достаточно.
– Но это лишает тебя права быть просто человеком в их глазах.
– Я не хочу быть человеком. Не для них. Потому что меня распнут, что бы я ни сделал, и ты не сможешь убедить меня в обратном. Я хочу – вычеркни – я должен оставить часть себя для себя и тех, кто мне близок.
– Но что, если твоя музыка так вдохновляет людей, что они проникаются ею и хотят узнать о тебе больше?
– Тогда это музыка, которой они сопереживают. Мои чувства, мой опыт, возможно, мои политические взгляды или убеждения в тот момент, когда я писал её. Я не хочу, чтобы меня измеряли по какому–то нечеловеческому стандарту. Я хочу иметь возможность ошибаться и меняться, как и все остальные. Так что нет, я ни на что не «подписываюсь». Я делюсь своей музыкой. И всё. Больше мне от этого ничего не нужно.
Он смотрит на меня, и его голос становится серьёзным.
– Я не создан для этого, Натали. Творить и играть, возможно, единственное, что даётся мне естественно, и что можно счесть талантом. Но слава – это не то, чего я когда–либо хотел, а я родился в ней. Она заставляет меня чувствовать себя неполноценным. Я чувствую себя в ловушке, в тюрьме, и да, за это меня можно считать чёрствым мудаком. Как бы эгоистично это ни звучало, я не хочу нести такую ответственность за людей. Если я буду играть, то только для того, чтобы развлекать. Я не мессия и не стремлюсь им быть. Прямо как твой Кевин Картер. Я точно знаю, чего хочу, а чего – нет. Я хочу, чтобы мою музыку услышали. Хочу играть для тех, кому она понравится. И всё. Не хочу, чтобы ты печатала что–либо из этого, рисуя портрет ещё одного неблагодарного ребёнка рок–звезды, который уже чувствует себя в ловушке славы, даже ещё не выпустившись. Это мой худший кошмар. Выбери другой угол. Любой другой угол.