Во время дневного перехода Кузьма и Мефодий оказались рядом — совсем не надолго и совершенно случайно. Знакомства своего они от людей не скрывали, но держались порознь и друг другом не интересовались — как бы.
— Будь здрав, Мефа!
— И тебе — по тому же месту.
— Дружка я нашего седни встретил... — почти не шевеля губами, проговорил Кузьма. — Давно не видались.
— К нему и ездил-та в ночь?
— Ну, Кирюха-писарь.
Мефодий чуть с ноги не сбился от удивления, но выровнялся и промолчал. Кузьме пришлось продолжить:
— Митька с ребятками стойбище шертил, а он, видать, ворохнулся. Уделали его наши едва не до смерти. Коли не спина, мной расписанная, не признал бы. В обозе тащится — без памяти он.
— И чо?
— Прибери к себе ясыря — я-то день-ночь на людях.
— По что?
— Закавыка тут есть — и немалая. Онкудинов крест на ём был.
— Не попутал? Однако... — качнул головой служилый. — А змей?
— Боле ни чо не углядел, — честно ответил бывший кат.
— Приберу сердешного, — согласился Мефодий. — Починишь?
— Загляну ввечеру — коли жив будет.
* * *
В отличие от своего подельника, Мефодий единолично владел неким подобием палатки из облезлых оленьих шкур. Поместиться втроём там было невозможно, поэтому хозяин остался снаружи. Он имитировал починку нарты и присматривал, чтоб не нагрянули какие гости. Кузьма же внутри запалил три жировых светильника, раздел догола Кирилла, разделся сам и приступил к работе. По ходу дела он принялся болтать — то ли «заговаривал» пациента, то ли просто расслабился.
— Ты, паря, тока не шуми. Невтерпёж будет — вот палку кусай. Для такого волкодавского пса это самое дело — гы-гы! Да не боись: черепушка у тя цела, шея не сломлена. Морду те порвали не слабо, но это — потом. Зато кость зубная не сломлена, да и зубов-та всего три выбили. A-а, вот ещё один — пенёк только остался. Ну, ничо, ща выдернем — у меня тут щипчики имеются. О-па, всего и делов! Ну а далее чо? Та-ак... Грудина, кажись, цела... Тиха! Тиха, грю! Эт у тя рёбры сломаты! Считай все — сколь есть. Однако лёгкую, кажись, не пронзило — не от того сдохнешь, гы-гы! В брюхо-то долго били? Сам зрю... Эт те во благо, что на холоду весь день пролежал — может, в кишки кровищи не натекло...
...годов с двенадцати отдали. Скажу я те: ох, и мудрено ученье катское! Кнутом-та махать и дурак сможет, да правды не добудет вовек — только сам под кнуты угодит. Людишки, оне ведь слабеньки да подленьки: не добил — молчит, перебил — так и душа вон. А кат в ответе — и за то, и за сё. Знать, опять же, надо, когда веничком погреть, где щипчиками прихватить, куда спицей ковырнуть. А поперёд всего меру знать надо — чтоб костенеть не начал, чтоб ума не лишился. Оно ить как бывает: приведут сердешного на спрос, а на ём уж живого места нет. Тогда, коль начальство желает, чинить надобно. Лекарь какой бусурманский такое увидит — сам памяти лишится, а кат расейский исцелит, коли обучен. Поди-ка не исцели — скажут, сам повинен. Бывает, татя какого по косточкам собирать надобно, шкуру его рваную, как портки старые, штопать. А где жгли глубоко али щипцами шибко рвали, там, как подсохнет, подорожником мазать следует. У меня и прочих травок вона — целый кошель. Ишшо с весны понабрал, да вот вишь — сгодилось...
Позже Кирилл сообразил, что тот нескончаемый монолог имел некую гипнотическую силу — как бы завораживал слушателя, лишал собственной воли, тушил боль или, точнее, лишал возможности активно на неё реагировать. Тем не менее к концу процедуры «больной» почти перегрыз палку, заботливо сунутую ему в зубы. Эта самая процедура длилась не так уж и долго — Кузьма работал быстро, грубо и как-то привычно. У него действительно имелось несколько посудин с какими-то самодельными мазями, старая рубаха, которую по мере надобности он рвал «на бинты», и набор «хирургических» инструментов — из пыточного арсенала, наверное.
Пока не догорел жир в плошках, бывший палач успел многое. Из двух открытых переломов удалил осколки, соединил кости и зафиксировал всё это при помощи тряпок и палок. Похожие «шины» он наложил ещё в двух местах — вероятно, там были закрытые переломы. Глубоких рваных ран, окружённых жуткими гематомами, было много. При помощи ножа и кривых ржавых ножниц Кузьма удалил омертвевшие куски мяса по краям, раны поменьше прибинтовал, а большие предварительно стянул при помощи иголки и нитки. Довольно долго он возился с правой кистью Кирилла — она была полностью раздроблена. Высунув язык от усердия, кат на ощупь собирал и ставил на место косточки. По временам он сверялся со строением собственной руки. Похоже, его охватил азарт: сможет — не сможет, получится — не получится. В конце концов Кузьма прибинтовал кисть к расколотому полену, утёр трудовой пот и сказал:
— Учись, паря, пока я жив! Может, ещё и пальцами ворочать будешь! Гы-гы — как ссать пойдёшь, так меня и вспомнишь! Ладно... Чо ж с мордой-то твоей содеять, красавчик? Так-то на тебя харчей не напасёсся, гы-гы-гы!
Смысл данной шутки Кирилл понял много позже — щупая пальцами и разглядывая в воде результаты перенесённой пластической операции. Судя по всему, «удачным» ударом ногой в лицо ему снесли половину правой щеки, обнажив челюсти. Жить с такой дырой было бы трудно, если вообще возможно. Кузьма щёку пришил на место, но предварительно срезал довольно много мяса, чтобы «освежить» рану. Шрам получился ещё тот...
Кроме того, у Кирилла были рассечены губы, сломан нос и сильно повреждены ушные раковины. С последними Кузьма возиться не стал, а нос слегка поправил — для красоты. Похоже, кое-где он сделал надрезы, чтобы спустить кровь и уменьшить отёки.
Всю процедуру Кирилл, конечно, запомнил отрывочно — это была сплошная боль. Причём не столько даже от манипуляций с ранами — ему было больно дышать, а не дышать он почему-то не мог. В самом начале возникло желание напомнить, что он всё-таки живой человек, а не труп, который приводят в порядок, чтоб показать родственникам. Кузьма же обращался с ним именно как с трупом, в том числе и по части стерильности. Если «лекарю» мешали корки и сгустки засохшей крови, он их соскабливал ногтем или отирал тряпкой, которую мочил в миске с водой. Когда вода в посудине кончилась, он, не мудрствуя лукаво, туда помочился. В общем, принцип действия был прост: чем можем поможем, а дальше — Божья воля.
Ещё Кирилл запомнил (а позже и понял!) короткий финальный разговор Кузьмы и Мефодия за стенкой палатки. Речь шла о том, чтобы кого-нибудь приставить к больному для «чёрного» ухода — устранять продукты жизнедеятельности, если таковая будет иметь место. Старых бандитов волновала, конечно, не Кириллова судьба, а собственная — они сочли учёного человеком Онкудина и хотели выслужиться перед этим загадочным «паханом».
Для Кирилла потянулись одинаковые — бесконечные и наполненные болью — дни. Нужно было терпеть и ждать, ждать и терпеть. Ждать, когда обоз наконец остановится и нарта перестанет раскачиваться и дёргаться. А потом ждать, когда все вновь тронутся в путь, потому что просто так лежать нет никаких сил. Желания жить у Кирилла не было, скорее, наоборот, но смерть всё не приходила. Он не сомневался, что начнётся гангрена, и загадывал, где именно в первую очередь. А она всё не начиналась.
Обоз жил своей жизнью — несколько обособленной от общевойскового быта. Собственно говоря, у войска было два обоза — казённый и «личный». Казённый охраняли назначенные «в очередь» казаки. Там содержались немногие пленные таучины, которым, вероятно, прочилась роль аманатов. Частный обоз тоже охранялся: наиболее богатые собственники дежурили сами или нанимали кого-нибудь из «голытьбы». Здесь кантовались и женщины — мавчувенские «жены» промышленных и служилых, а также пленные таучинки. Бежать последние не пытались — это был какой-то странный нюанс местной женской психологии. Раньше Кириллу казалось, что таучинские женщины предпочитают плену добровольную смерь, причём вместе с детьми. Почему же оставшиеся в живых терпят неволю? На этот вопрос женщины ответить не могли — они не понимали, что тут может быть неясного. Зато старый бывалый казак, назначенный в охрану, растолковал всё мигом: