Я встретился взглядом с серыми глазами Томаса, и барьеры между нами рухнули.
Мне показалось, я стою в камере… такую могли, наверное, оставить где-нибудь на Олимпе тамошние вымершие боги. Все вокруг меня было сделано из холодного мрамора — белоснежного и угольно-черного. Пол казался огромной шахматной доской. Там и здесь стояли скульптуры из такого же камня. Капители мраморных колонн терялись в полумраке над головой. Потолка я не видел. И стен тоже. Освещение здесь было какое-то необычное: серебристое, холодное. Ветер жалобно завывал меж колонн. Где-то вдалеке погромыхивал гром, и в воздухе отчетливо ощущался запах озона.
Посередине этой богом забытой руины стояло зеркало размером в добрые гаражные ворота. То есть, «стояло» — не совсем верное выражение: оно держалось в серебряной раме, казалось, выраставшей прямо из пола. Перед зеркалом стоял молодой человек с вытянутой перед собой рукой.
Я подошел поближе. Шаги мои отдавались в колоннах гулким эхом. Я подошел к молодому человеку и пригляделся к нему. Это был Томас. Ну, не тот Томас, каким я видел его своими глазами, и все равно я понимал, что это Томас. Эта версия его не отличалась убийственной красотой. Лицо его казалось чуть попроще. И взгляд производил впечатление слегка близорукого. Лицо его исказилось от боли; плечи и спина напряглись словно от непосильной ноши.
Я заглянул мимо него, в зеркало. То, что я там увидел, относилось к тем вещам, о которых предпочел бы забыть. Однако не мог.
Комната в отражении на первый взгляд напоминала ту, в которой я стоял. Однако, приглядевшись, я понял, что материалами для нее послужили не белый и черный мрамор, а темная, запекшаяся кровь и выбеленные солнцем кости. Там, в зеркале, стояло прямо напротив Томаса странное создание. Гуманоид, плюс-минус одного роста с Томасом; от кожи (шкуры? оболочки?) исходило легкое серебристое сияние. Съежившаяся словно перед прыжком тварь казалась гротескным чудищем из страшного сна, и в то же время завораживало жуткой какой-то красотой. В ослепительно-белых глазах полыхало безмолвное пламя. Тварь не сводила с Томаса взгляда, полного ненасытного, жадного аппетита.
Рука чудища тоже тянулась к зеркалу, и, присмотревшись, я с ужасом заметил, что она едва не на фут высовывается из его поверхности. Сверкающие когти ее впивались в руку Томаса выше запястья, и из той капала на пол темная кровь. Томасова рука тоже утопала в зеркале — я видел, как стискивают его пальцы руку чудища. Оба боролись: Томас пытался вырваться; чудище — утащить его в зеркало — туда, в мир запекшейся крови и костей.
— Он устал, — произнес женский голос.
В зеркале появилась моя мать в свободном, развевающемся платье роскошного, сочного синего цвета. Глядя на безмолвную борьбу, она приблизилась. Портрет не льстил ей — она была полна жизни и энергии, да и движение добавляло ей красоты по сравнению с застывшим изображением. Она оказалась довольно высокой — почти шести футов, и это в сандалиях на плоской подошве.
У меня перехватило дыхание. Я ощутил на щеках слезы.
— Ты настоящая?
— А почему должно быть иначе? — удивилась она.
— Ты можешь быть просто мыслями Томаса. Только не обижайся.
Она улыбнулась.
— Нет, детка. Это и правда я. Ну, по крайней мере, в некоторой степени. Я вас обоих подготовила к этому дню. В обоих я оставила эту свою затею — частицу того, кто я и что я. Я хочу, чтобы вы оба знали, кем приходитесь друг другу.
Я с трудом перевел дыхание.
— Он правда твой сын?
Мать улыбнулась, и в темных глазах ее зажглась лукавая искорка.
— Ты ведь всегда славился отменной интуицией, младшенький мой. И что она говорит тебе на этот раз?
Взгляд мой затуманился слезами.
— Что это правда.
Она кивнула.
— Верь мне. Я ведь не могу лично защитить тебя, Гарри. Вы должны сами позаботиться друг о друге. Твоему брату нужна твоя помощь, как и тебе — его.
— Я не понимаю, — махнул я рукой в сторону зеркала. — Что ты имела в виду — "он устал".
Мать посмотрела на Томаса и кивнула.
— Девушка, которую он любил. Ее больше нет. Она была его силой. Это знает об этом.
— Это? — переспросил я.
Она мотнула головой в направлении зеркала.
— Голод. Его демон.
Я проследил ее взгляд. Томас-образ едва слышно выдохнул какие-то слова, и Голод в зеркале отозвался фразой на незнакомом мне, скользком языке. Я не понял ни того, ни другого.
— Почему ты не поможешь ему?
— Я сделала то, что в моих силах, — ответила мать. Во взгляде ее вспыхнула темная, застарелая ненависть. — Я сделала все для того, чтобы отец его получил достойную кару за все, что сделал для нас.
— Для вас с Томасом?
— И для тебя, Гарри, тоже. Рейт еще жив. Но он ослаб. Вдвоем у вас с братом есть шанс одолеть его. Ты все поймешь.
Голод прошипел Томасу еще несколько слов.
— Что он говорит? — спросил я.
— Говорит, чтобы тот сдался. Говорит, что нет смысла больше сопротивляться. Что он никогда больше не оставит его в покое.
— Это правда?
— Возможно, — кивнула она.
— Но он все равно сопротивляется.
— Да, — она посмотрела на меня, и горечь мешалась в ее взгляде с гордостью. — Это может погубить его, но он не сдастся. Он же мой сын, — она переместилась к самому краю зеркала и вытянула руку вперед. Она вынырнула из зеркала как из застывшей воды.
Я шагнул ближе, протянул руку и коснулся ее пальцев. Они оказались мягкими, теплыми. Она взялась ими за мои и чуть сжала. Потом подняла руку и коснулась моей щеки.
— Как и ты, Гарри. Высокий… прямо как твой отец. И мне кажется, сердце у тебя тоже его.
Я не нашелся, что ответить ей. Просто стоял и беззвучно плакал.
— У меня есть для тебя кое-что, — сказала она. — Если ты сам хочешь, конечно.
Я открыл глаза. Мать стояла передо мной, держа в длинных пальцах что-то вроде маленького драгоценного камня, в котором пульсировал неяркий свет.
— Что это? — спросил я.
— Способность к предвидению, — ответила она.
— Это знание?
— И сила, которая ему сопутствует, — кивнула она. Она улыбнулась — как мне показалось, чуть иронично. Знакомая какая-то вышла эта улыбка. — Считай это материнским напутствием, если хочешь. Это не заменит тебе меня, детка. Но это все, что я могу еще дать тебе.
— Я принимаю это, — прошептал я — а что я мог еще дать ей взамен?
Она протянула мне камень. Последовали вспышка, колющая боль в голове, почти сразу же сменившаяся другой — тупой, тягучей. Почему-то это меня ни капли не удивило. За знание надо платить болью.
Она снова коснулась моего лица.
— Я была такой надменной, — сказала она. — Слишком большую ношу я взвалила на твои плечи, чтобы нести ее в одиночку. Я только надеюсь, что когда-нибудь ты простишь меня за это. Но знай: я горжусь тем, кем ты стал. Я люблю тебя, детка.
— И я люблю тебя, — прошептал я.
— Передай Томасу, что его я тоже люблю, — она снова дотронулась до моего лица; улыбка ее была полна любви и боли. Из ее глаз тоже струились слезы. — Удачи тебе, сын мой.
А потом рука ее убралась обратно в зеркало, и все закончилось. Я сидел на полу лицом к Томасу. Его лицо тоже блестело от слез. Мы переглянулись и разом подняли глаза на портрет матери.
Прошла секунда, другая. Я опомнился и протянул Томасу его пентаграмму на цепочке. Он взял ее у меня и одел.
— Ты ее видел? — спросил он. Голос его дрожал.
— Угу, — кивнул я. Старая, глухая боль от одиночества захлестывала меня с головой. Но я вдруг понял, что смеюсь. Я видел — пусть Внутренним Зрением, но видел — свою мать. Я видел, как она улыбается, слышал ее голос, и это останется теперь со мной навсегда. Этого у меня не отнять никому. Это не заменит мне одинокой жизни, не защитит от горьких мыслей — но и об этом я раньше даже мечтать не мог.
Томас встретился со мной взглядом и тоже засмеялся. Щен выбрался из кармана моей ветровки и принялся в восторге носиться по кругу. Маленький балбес не имел, конечно, ни малейшего представления о том, по какому поводу мы веселимся, но и без этого с радостью принял участие в этом веселье.