Я разбудил маляра Василия и говорю ему:
— Что же это, Василий, — смотри.
— Чего? — отвечает Василий. — Это крысы. Жара теперь. Ишь их што…
— Я принесу малопульку, вот перестреляю, — говорю я.
— Да что вы, нешто можно, изгрызут всего, их тут тышши… От жары оне злые… В них Карл Федорыч однова кистью бросил — так насилу ноги унес. Хорошо, хоть пожарную кишку пустил, а то съели бы…
Из душной мастерской я скоро ушел: лень работать. От жары.
* * *
На Тверской, в Английском клубе, куда я забрался, ни души. Только старые лакеи в ливреях. На большом длинном столе, в дивной зале, накрыт стол; сбоку — другой, маленький. На нем водки и закуски. Один я сажусь обедать.
Смотрю — входит старый генерал. Присел недалеко. Я выпил рюмку водки — и он, я закусил икрой — и он.
Лицо у генерала тонкое и красивое, слегка смугловатое, и есть в нем что-то восточное. Когда он наклонил голову над тарелкой, то в больших глазах его мелькнули синие огни и какая-то особая добрая кротость.
Думаю: «Генерал наш и не наш — точно бы другой страны».
— Вот, никого нет, — сказал я ему, чтобы начать разговор.
— Должно быть, все разъехались, — ответил он.
— Жара, лето. Понятно… А вот как странно — когда только пусто, я замечаю, какой у нас красивый клуб… Прекрасные залы, библиотека… Здесь дух прежнего… Много было здесь настоящих людей, которые ушли… Я чувствую, слышу здесь шаги Александра Сергеевича Пушкина.
— Да, правда, — ответил генерал. — Отец мой любил этот клуб.
Смуглый генерал сказал слегка по-английски — «клэб».
Я радостно удивился. Смотрел на него и в чертах лица его увидел я как бы брезжущий облик Пушкина.
— Я помню отца немного, — рассказывал мне генерал. — Но помню, что он любил русскую зиму больше лета… И я, представьте, тоже не люблю жары. Петербург мне кажется лучше, чем московская жара.
— Ну, как же, генерал, — говорю я, — ведь ваши предки — арапы…
— Арап, — а вот, представьте, — жары не люблю…
Я засиделся в тот день в клубе с Александром Александровичем Пушкиным…
* * *
А дома я узнал, что Кузнецов еще не возвращался.
Потом посыльный принес записку. Пишет какой-то доктор: «Приезжайте немедленно. Необходимо. Мы вместе с Володей Кузнецовым. Убедительно просим и ждем. Сокольники. „Золотой якорь“. Доктор И. И.».
Я подумал-подумал и поехал: все равно, когда такая жара.
В отдельном кабинете деревянного ресторана «Золотой якорь» — пир. Канделябры освещают стол, заставленный винами. Блестит хрусталь бокалов.
За столом — доктор, присяжный поверенный, архитектор и Володя — приятели мои, все голые, только перевязаны салфетками. Все немножко похожи на банщиков.
— Вот отлично, что приехал, — встретил меня Володя. — Вот это дружба… Понимаешь, это понять надо. Это — воздушные ванны… Понимаешь… Спроси Ивана Ивановича. Он клинический врач, не кто-нибудь… Ванны воздушные принимаем.
— Это верно, — обратился ко мне доктор. — Видите в окнах — леса сосновые, резервуар, гениум[378], сосновый гениум. Извольте видеть: Володя, открой рот, покажи свое нёбо. Смотрите, видите, — говорит доктор. — Нёбо видите?
— Да, черное, — говорю я. — Это только у злых собак бывает.
— Как у собак? — удивился Кузнецов.
— Открой рот, — приказал доктор. — Смотри: это солнечный удар жара, и вы его спаситель — не будь Гуниади Янус, — прощай, Володя…
— Слышишь, что доктор говорит? Еще полчаса, и прощай — потому жара. Благодарю друга…
Володя растроганно пожал мне руку, но при этом сказал мне на ухо:
— Не верь докторам: чепуха, у меня никаких солнечных ударов… А нёбо мое потому черное и потому изо рта чернила лились, что я, когда от Тарусы ехал, всю дорогу до Москвы одну чернику ел…
Листвянский мертвец
Стояло лето.
Давно то было. Годы мои молодые, радость и веселье! И вот вышел со мною случай. Я влюбился, и довольно странная получилась история: я попал в покойники.
Случилось это так. Вздумал я ехать из Москвы по Ярославской железной дороге в Хотьково на именины. На Кузнецком Мосту в кондитерской Флей[379] заказал бисквитный пирог с инициалами, как полагалось.
В купе вагона 1-го класса ставлю осторожно коробку с пирогом на полку. Входит дама. В шелковой накидке… Прелестна — какие волосы, какие глаза, — тип немного калмычки, лицо в бронзе загара, духи… И в руках у дамы точно такая же коробка, как у меня: бисквитный пирог от Флей.
Я помогаю ей поставить коробку на полку.
— Это вот ваш, а этот — мой, — говорю я. — Надо запомнить — на моем пироге инициалы. Можно смешать.
Она молча села напротив, посмотрела на меня, и я почувствовал, что сразу становлюсь Ромео.
— Я вас знаю, — вдруг сказала дама.
Я смутился.
— Я даже с вами танцевала, — продолжала она. — А вы забыли.
— Может быть, вы ошибаетесь, принимаете меня за другого. Я не мог бы забыть Вас.
— Вы, — заявила дама, — Димитрий Васильевич Косович.
Тут, сам не знаю почему, я минутку помолчал, а потом ответил ей неуверенно:
— Вы правы, я Дмитрий Косович… Но как же я мог…
— Я понимаю, ведь это было в провинции. Вы были тогда увлечены. Можно ли вам помнить все, когда вы так много пережили.
— Да, — говорю я смелее. — Пережил много и много времени прошло. Время исцеляет.
А сам думаю: «Что я несу, что вру, сам не знаю».
— Скажу вам, — продолжает дама. — Она вас не стоила. И не стоило из-за нее страдать. Она хотя была и старше вас, но вас не понимала.
— Трудно сказать, — отвечаю. — Все это так сложно.
— Она материалистка и актриса.
— Разве актриса? — спросил я не подумав.
— Что с вами? — удивилась дама. — Она же у Корша служила[380].
— Ну, да, я подумал, вы говорите актриса… в моральном смысле.
— Нет, вы, кажется, все забыли…
— Да, все. Вернее, все предал забвению. К черту.
— Значит, выздоровели… А снимите-ка шляпу.
— Снимаю, извольте.
— Как волосы потемнели. Без шляпы вы точно не тот, а другой. Я бы вас не узнала без шляпы.
Я скорее надел шляпу.
— Такие страдания, как я пережил, могли изменить кого хотите, — сказал я строго и уныло.
— Куда вы едете?
— В Хотьково, на именины.
— Знаете, я тоже, но в Пушкино-Листвяны… Я еду к своему лучшему другу… Знаете, поедемте со мною. Это очень милые люди. Это присяжный поверенный Болженов… Немножко серьезный, но радушный человек… Все будут рады. Поедемте. Сейчас остановка. Решайтесь.
— Решаюсь…
И вот мы подъехали вскоре к крыльцу очаровательной дачи в саду.
Подруга моей дамы, жена Болженова, одета, как бабочка. Гости… Мы идем на террасу. Моя дама меня представляет: старой тете, какому-то военному, студенту, дамам, девицам. Мы ставим пироги на чайный стол, и я узнаю, что муж приедет только к обеду.
Идем в сад, там — кусты малины. Обрезав ветви ножницами, именинница и моя дама заставляли меня съедать ягоды, держа их ветки во рту, да так, чтобы я не касался их. Я это проделывал, но неосторожно.
На террасе, куда мы вернулись, в моем бисквитном пироге по-прежнему лежала моя визитная карточка. Дамы, схватив ее, прочли: «Коровин» и спросили удивленно:
— Что это значит?
— Коровин, — ответил я быстро. — Это мой приятель, художник… Так себе, один такой… Так он тоже хотел ехать… Он был со мною в кондитерской…
— Коровин ваш знакомый? Ах, как жаль, что он не поехал с вами… Мой муж его знает.
«Ой, — думаю, — это выходит ни к чему».
— Прошу вас, — говорит моя дама. — Дайте ему срочную телеграмму, и он приедет сейчас же.
— Знаете ли… Не стоит, право… Он страшно легкомысленный, этот Коровин. Театр… балет… всякая ерунда. Мамонтов… Вообще его трудно застать.