— Чудной народ, — повторял Кулишов.
Я поблагодарил крестьян и упросил взять дары обратно. Хотелось уехать. Жуткое чувство не покидало меня, и утомляли эти постоянные посещения какими-то людьми, крестьянами, «товарищами» из Александрова и Орчека, со станции, и народными хожалами, — то с угрозами, то с расспросами, то с непрошеными милостями. Я и приятель мой решили уйти из деревни — опять в сумасшедшую Москву.
* * *
Мы собрались ночью на станцию Рязанцево, в четырнадцати верстах от меня. Была морозная звездная ночь. Острым серпом блестел месяц над бором. Деревня спала. Снег хрустел под валенками, дорога сначала шла полем, потом через реку Нерль уходила в лес.
В лесу показался темный дом лесничего, в котором стоял заградительный отряд.
— Обойдем лучше, — сказал Кулишов. Но снег был глубок, и мы пошли прямо на дом.
Все спало, огня в окнах не было. Залаяла собака. Торопливо свернувши на проселок, мы вошли в большой казенный лес. Сосны казались бесконечно высокими, звезды сверкали среди их огромных, темных шапок.
Оступившись, я провалился в яму. Снег покрыл меня с головой, набился за ворот. Вылезая, я ухватился за столб, на котором была выведена цифра 12 черной краской по белому, а наверху двуглавый орел. Это была межевая яма. Только я вылез на дорогу, приятель мой шепотом сказал:
— Смотри, видишь, огонь… Идут с фонарем сюда… Пойдем лучше спрячемся!
Мы быстро вошли в глубь леса. Снег был выше колен. За елями мы прилегли. Фонарь приближался. Мы увидели троих людей с винтовками, они шли по той же дороге от сторожки лесничего. Не доходя ямы остановились, и один, несущий фонарь, сказал:
— Куда идтить? Нешто их тут сыщешь ночью?
— Только бы увидать, — сказал другой, — а то б дали разá.
Он поднял к плечу винтовку, и раздался выстрел. Просвистела пуля.
— Чего зря хлопаешь, пойдем, робя. Озяб, чего ночью тут!.. Ежели б мешочники, у тех денег што, а у этих ничего нету. Я в окно смотрел — пустые, знать, здешние.
Очевидно, разговор шел о нас, так как у нас были только палки в руках.
— Все равно бить их надоть. Может, поджигатели…
И они ушли назад к дому лесничего.
Лес редел, мы вышли на опушку. Недалеко впереди показалась темная деревня Никольская. Прошли кузницу, запахло дымом. В деревне было глухо, печально. Избы покрыты снегом, ни огонька в окнах. Безнадежно.
Вот и осинник, где до войны я убил на облаве волка.
Мне стало жаль волка и его загубленной мною жизни здесь, среди леса, — зимой, в голоде.
Волк в печальной стране моей лучше нас, озлобленных людей. Волк лучше нас и свободнее…
Дураки и умные
Под Москвой жил я с отцом и матерью, в Больших Мытищах. Отец болел и послал меня на станцию, с запиской, купить лекарство. На станции сказали: «Лекарства такого нет» и послали в дом вблизи станции. Когда я пришел в небольшой домик, то в нем увидел старого седого человека в очках. Он сидел за столом и читал большую книгу. Я подал ему записку отца… Старик поднялся, подошел к шкафу и стал вешать на маленьких весах белый порошок. Я посмотрел на большую книгу и увидел какие-то черные знаки, особенные. Старик подал мне пакетик и сказал: «Сорок капель».
Я отдал ему рубль и спросил у него, что это за книга.
— А это книга мудрости, мальчик, — ответил мне старик и дал мне сдачи.
— А что здесь написано? — допытывался я.
— А вот тут, где ты держишь палец на книге, — тут написано: «Бойся дурака больше, чем злодея».
Придя домой, я рассказал отцу про старика, книгу и спросил его:
— Кто ж это дурак такой? Бывает ли такой на деревне?
Отец мне ответил:
— Нет, здесь нет таких. Это не те дураки — есть другие! Они кажутся умными… Вот эти-то умные — самые страшные. От дураков может погибнуть вся страна.
«Вот так история, — подумал я. — Кто ж это?»
* * *
Утром я был в школе. Как хорошо в школе: парты желтые, чистые, товарищи, пенал, перышки, книги с картинками, «Родное слово» и все такие веселые друзья… С Ленькой будем гонять кубари ужо, на льду. Ах, хорошо! А на одном коньке бегать?
Входит учитель Петр Афанасьевич — худой, в очках, и садится. Задает задачу, задача легкая. Я смотрю на него и думаю — вот он умный. Не может быть, чтоб он был дурак, не может быть. Он с нами поет тенором «Вечерний звон». Очень хорошо поет.
В перерыве занятий я подхожу к Петру Афанасьевичу и спрашиваю:
— Кто такой дурак, от которого может погибнуть вся страна?
Он смотрит на меня пристально и спрашивает:
— Это кто тебе сказал?
Я ему говорю: «Вот на станции, старик…»
* * *
Эх, как кубари вертятся, когда гоняешь их кнутом по льду! У Леньки зеленый с желтым, а мой красный с черным. Мой лучше… Эх, хороша зима!
Пришел домой, лампа горит и щеки горят. Мать, чай, баранки. У отца сидит Петр Афанасьевич. На столе большая копченая селедка, пятачок стóит. Ленька со мной пьет чай внакладку, собака Шарик, замечательная: хвост крючком, служит, на носу кусок баранки — пиль! — хватает в воздухе баранку. Умная собака Шарик… Слышу, отец говорит:
— Хотеть, желать — это хорошо. Желать блага народу — это благородно, высоко, прекрасно!
— Свободы, равенства, — говорит Петр Афанасьевич.
— Да, верно, — отвечает отец, — но есть еще самое важное.
— Что же? — спрашивает Петр Афанасьевич.
— Самое важное — это уметь сделать это самое благо народу, это равенство, эту свободу. Но желать только — это глупо.
— Как глупо? — говорит Петр Афанасьевич. — Почему?
— Желать и не уметь — глупо. Создается непонимание… Этот страшный черт небесным факелом свободы сожжет и нивы, и жилища. Умные желают и умеют сделать, а дураки только желают.
«Вот к чему старик говорил на станции о дураках!» — подумал я.
* * *
Большой зал. Огромный стол накрыт зеленым сукном. За столом сидят люди в блузах, в пиджаках. Кто в картузах. Ни на ком нет рубашки крахмальной и галстука. Среди них артисты театра, писатель, лица умственные, серьезные, без улыбки. Перед ними в рубашках, в пиджаках, в высоких сапогах здоровые, потные люди, вроде мастеров, рабочих, но не крестьяне. Их огромная толпа, они поют:
А деспот пирует в роскошном дворце.
Тревогу вином залива-а-ает.
Хорошо поют, уверенно так, глаза выпуча на начальство, что за столом. Начальство протягивает и жмет им руки с искренней дружбой, торжественно.
Выхожу из собрания и иду вместе с кучей людей. Переходим Театральную площадь. Ко мне обращается один:
— Ты, отец, чей будешь?
— Какой чей? Я сам — свой. Я ничей. А ты чей?
Он смотрит на меня и говорит:
— Мы водопроводчики. Ежели захотим завтра — вот тебе воды не дадим. Пей чай, тады что? Поговоришь… «Сам сво-о-ой!» Вот тебе, ходи на реку, что лошадь. Понял?
— Понял, — говорю я.
— Вот что — мы главные, понял?
— Понял, — отвечаю я. — Вы главные…
— Да, все наше, понял?
— Чего ж — все ваше…
— Ну вот. Наше право, отец, понял?
— Это верно, — говорю я.
— Лектричество горит. Вот… Вода наша — затопим, тады што — понял?
— Понял, что вот вы, товарищ, и есть деспот.
Он остановился и посмотрел на меня. Его добродушная рожа исказилась. В глазу блестел злой огонек.
— Я бы вас мог представить куда надо, — сказал он, — но мне некоды. Таку несознательность даже элемент понять должен.
* * *
Калейдоскоп воспоминаний сменяется. Ночь. Зима. Стук в дверь. Приехал отец. Его высокая фигура входит. Шуба, башлык покрыты снегом. На его бровях, усах — снежинки.