Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ну, вот. А ты все хочешь — по-другому…

— Нет, я хочу так, как вижу я сам.

— Это трудно. Ты будешь страдать — никто не поймет этого, и сейчас в Школе все против тебя…

— Против! А почему же все они стали писать фон так, как он есть, — белым, и бросили эту «заслонку» — «красный крап»? Это же с меня они взяли…

— Да за тобой пойдут… Но сердятся на тебя… Говорят — «француз»…

— Француз? Да я и французов-то никаких не видал. Вот только одного Коро видел у Боткина — очень хорош. Да еще Фортуни — но это не очень.

— Трудно тебе будет… — говорил мой учитель Евграф Сорокин, кладя мне в тарелку пирог с капустой, когда я обедал у него на террасе его дачи.

* * *

20-ти лет я окончил Школу — «неклассным» художником[321]. Так же и Левитан. «Классного» художника нам не дали — вероятно, за то, что у нас не было «мысли» в картинах. Все тогда было против нашей, вольной, живописи. Опечаленный, я встретил Саврасова. Он сказал с горечью: «Что делать?» И когда после, спустя несколько месяцев, я был болен, он пришел навестить меня. Стояла зима, а на нем было летнее пальто и плед на плечах. Огромная фигура его и большие руки вылезали из короткого пальто. Он быль грустен и подавлен. «У тебя есть гривенник?» — спросил он меня. «Есть». — «Дай, я пойду за водкой». Он принес бутылку водки, хлеб, соленые огурцы и, выпивая, говорил мне: «Костя, пей… Трудно… Ведь так мало кому нужен художник…»

* * *

Я был поражен Парижем, когда 26-ти лет приехал в первый раз сюда. Но словно — я уже видел его когда-то. Все было именно таким, как рассказывала мне бабушка. Помню и первое свое впечатление французской живописи.

— Таквотони, «французы». Светлые краски, вот это так… Много и такого, что и у нас, но что-то есть еще и совсем другое. Пювис де Шаванн[322] — как это красиво! И импрессионисты… — у них нашел я все то самое, за что так ругали меня дома, в Москве.

Детство

<I>

Я родился в Москве, на Большой Рогожской улице, близ Покровского монастыря. И сейчас в вечном покое — там, в земле, — могилы моего отца, деда, брата Сергея и дальней родни. Есть и у меня там место, рядом с отцом…

Помню я деда моего Михаила Емельяновича Коровина. Смутно, но помню. Вот большая зала, где, бывало, сидел он в кресле, седой, согбенный, огромного роста. Зала — в стиле ампир. Наверху, с двух сторон, широкие полукруглые ниши и золотые балюстрады балконов. На одном из них играет квартет музыкантов. А дед сидит в кресле и слушает (любимый композитор его — Бах), и ноги покрыты меховым одеялом (он болен — подагра), а в руках платок. Он слушает музыку всегда один, никого не пускает, кроме меня, семилетнего внука, слушает и плачет. А я сижу около, сбоку, смирнехонько. Вижу, что дед плачет, и думаю, что так нужно.

Припоминаю и весь большой наш дом, и подле огромный сад, выходящий на Дурновский переулок. В длинном деревянном заборе — маленькая калитка. Вдоль забора бузина. Сад прекрасен, в нем — большая оранжерея, где так сладостно пахнет землей, и старая беседка с колоннами: окна у нее в цветных стеклах, внутри, как войдешь, — все светло и зелено; а у стен кушетки, крытые зеленым сукном.

В этом саду приказчик Ечкин, высокий и стройный, в длинном сюртуке, поднимает меня на руки, позволяя рвать большие желтые сливы, которые я тут же и ем. Другой приказчик, молодой еще, Ларион Прянишников (впоследствии известный художник) устраивает мне в зале корабль: опрокидывает стол, делает парус из скатерти, а я сажусь и еду в другие страны… А то Анна Остапова, моя тетка, молодая красавица восточного типа, в пышном кринолине и в локонах, читает мне стихи, а моя мать у окна играет на арфе…

Шести лет я был смертельно влюблен в тетю Аню. Ах, как мне нравилось гулять с ней в Кускове, где у нас была большая дача! От тети Ани упоительно пахло духами… Помню церковь, толпу людей и ее, в тюлевом платье, покрытую тюлем, с белыми искусственными цветами… Она наклонилась и поцеловала меня. В руках у нее была большая свеча, перевязанная золотом, с широкими лентами. Какой-то человек водил ее крэгом[323] перед священником. Это был Ларош (как я узнал позже), ставший довольно известным музыкальным критиком. Тогда он мне не понравился… А долго спустя[324] — мне было уже больше двадцати, — я встретил его в трактире Малый Ярославец. Он пил водку и закусывал икрой в обществе композитора Чайковского и Домерщикова (заведующего постановочной частью в Большом театре). Тогда-то Ларош и сказал мне, что покойная жена его была моей тетей Аней Остаповой. Я в первый раз слышал об этом. И так сразу воскресло в памяти, как я ждал в беседке на Рогожской улице: «Отчего это не идет красивая тетя Аня?»

* * *

…Умер дед. Огромный дубовый гроб стоял в зале. На нем лиловый покров с золотою каймой. Сколько духовенства! Весь дом набит народом, а во дворе полно ямщиков — на них ярко-синие кафтаны и цветные кушаки…

Я ехал на кладбище с отцом и матерью. Белая лошадь наша, которую я кормил сахаром, называлась Сметанка. Помню мысли мои, когда деда засыпали землей: «Ну, зачем это так? Не будет больше дед мне и брату игрушек дарить…»

А по возвращении домой было скучно. Я рассказал зайцу, — который, если вертеть ручку, бил лапами в золотой барабан, — что дед, вот, умер, — и горько заплакал. Заплакал и заяц…

За садом тянулись огромные дворы с сараями. В сараях и на дворах стояли большие экипажи. Их было много: все кареты-дормезы. Но вот стал я замечать, давно что-то в них не запрягали лошадей. И на дворах не трубила утренняя труба, и ямщиков не видать, и не поют они песен, которые слушать было для меня отрадой. Скучно стояли пустые дормезы с большими колесами, покрытые пылью.

Отец озабочен. К нему приходят знакомые: доктор Плосковицкий и судебный следователь Поляков, и еще какие-то студенты в шляпах с палками, и часто разговаривают с ним в беседке. Приходят и другие какие-то люди и приносят картины. На меня эти картины не производили особого впечатления. Зато как нравилось то, что рисовала мать! Она рисовала в маленьком альбоме все больше зиму да избушку. И так хотелось мне жить в этакой избушке, около занесенной снегом ели… Милый, бедный, завороженный край! Когда мать рисовала, я и брат Сергей смотрели, любили смотреть. Как-то вошел в это время отец и, сидя около, ключом надавливал на морозное окно. Он был печален и сказал матери:

— Я разорен. Все ямщики пропали.

Позже раскрылась для меня картина этого разорения. Ямское дело, которое наследовал отец от деда и прадеда, вовсе зачахло с проведением железной дороги[325] из Москвы до Троице-Сергиева и Нижнего. Это были дороги деда…

* * *

Между тем в саду, в беседке, жил какой-то человек. Его вольной вид и острые глаза, нелюдимость пугали меня. Раз в передней он что-то горячо говорил отцу, подняв руку кверху. Я расслышал:

— Двухголовье[326] — эмблема-основа всех убийц, идиотов, воров.

И вот только он вышел, как в передней оказались какие-то военные, и он с ними. К отцу подошел человек в штатском платье:

— Алексей Коровин — вы?

Отец ответил:

— Я.

— Вы арестованы, — сказал строго человек в штатском платье.

Они вошли в столовую и что-то долго спрашивали отца и записывали. Было жутко, и лица у них были страшные, чужие. Затем они уехали вместе с отцом… Я вышел на двор и остался один.

вернуться

321

…я окончил Школу неклассным художником — см. выше, прим. к с. 47.

вернуться

322

Правильно: Пюви де Шаванн (Puvis de Chavannes), Пьер (1824–1898) — французский живописец, мастер монументально-декоративной живописи, представитель символизма.

вернуться

323

…водил ее крэгом… — здесь и далее: значение выражения установить не удалось.

вернуться

324

Так в тексте.

вернуться

325

ямское дело… зачахло с проведением железной дороги… — см. выше, прим. к с. 37.

вернуться

326

двухголовье — имеется в виду двуглавый орел на российском гербе.

76
{"b":"259836","o":1}