Пиротехнику, конечно, заказали, фейерверк: вензелей, лебедей и чтобы букеты рвались на небесах. Сыновья советовали змея, но отец змея отменил…
Вот наступил и праздник. Приготовления грандиозные. Повара уже неделю работают… Прекрасный зал в колоннах огнями блещет… Подъезжают гости. Моторная лодка доставляет губернатора, вице-губернатора, исправника. Всех встречает сам хозяин, в сюртуке и при орденах.
— Всеволод Саввич, — говорит в это время сыновьям пиротехник, проводящий шнуры, — нешто можно в пушку пороху по горло сыпать? Ее, ей-ей, разорвет… Николай Саввич, чего вы ракеты гнете? Ведь эдак они понизу пойдут… А вы чего все куртины бенгальским засыпаете? Ведь гости задохнутся!
— Ничего, не задохнутся, — говорят сыновья. — Отец любит покрепче пускать. Мы его знаем, он велел, чтоб торжество крепкое было.
От пиротехника сыновья уже бегут к отцу.
— Папаша, — говорят, — и мы мажордома наняли, чтоб гостей пропускать по докладу. Вы ведь действительный статский.
А мажордом, действительно, был на славу — приземистый, толстый, лицо важное и в руках огромная булава на медном жезле.
— Где-то я эту рожу видел, — проворчал отец недовольно, но так и не вспомнил…
Столы накрыты, при входе в зал стоят губернатор, чиновники, губернаторские дочки, хозяин, знакомые. Приезжают, приезжают… Моторная лодка быстро пересекает Волгу и доставляет гостей кучами. Очень много незнакомых. Мамонов смотрит с беспокойством.
— Кто это? — думает он, а мажордом громким голосом докладывает без передышки: «княгиня Тухлова», «княгиня Мышкина», «графиня Орехова».
«Должно быть, соседки», — успокаивает себя Мамонов.
— Мантохин, волжский пароходчик… Микунчиков и сыновья… Кутузов — фабрикант.
— Ох! — вздыхает Мамонов.
— Князь Задунаев.
— Батюшки! — обращается Мамонов к приятелю. — Какой же это князь, когда он просто Володька, цыган от «Яра»?
Губернатор пристально смотрит, сзади через плечо глядит исправник.
— Женя-Крошка, — докладывает мажордом. — «Спящая красавица» — балет Чайковского, императорская певица Ирма.
— Батюшки…
Когда доложили: «Потемкин-Таврический», губернатор снял очки и протер их платком.
А мажордом так и сыплет: «Финкельсон — бриллианты бразильские, Шишкин с супругой».
— Господи, что делают… — шепчет отец приятелю, — ведь это все Володька. — И зачем я им писать разрешил. Кто виноват? Я виноват!
— Арапзон — Новая Зеландия, — докладывает мажордом.
Действительно, вошел негр: в петлице фрака — большое сахарное яйцо. Улыбается, белые зубы сверкают.
— Ух! — не выдержал хозяин. — Угробили… Господи, что делать… Арап! Кто звал арапа? Гони его вон!..
— Копт Шмулевич, банкир, — Аргентина. Арарат Иванович с супругой… Фабрика «Изюм». Мадемуазель Нанетт — Париж, институт ботэ[244]…
— Умру, загубили! — задыхался хозяин.
А губернатор, наклонясь к нему, смеется:
— Превесело… Какая милая шутка… Скажите, а кто же это княгиня Орехова? Не родственница ли Хвостова?
— Вряд ли, Ваше высокопревосходительство, — отвечает хозяин и дрожит от бешенства.
— Азеф Алексеевич — европейский журналист, — кричит мажордом.
Губернатор только глазами водит.
Тем временем заутреня кончилась. Только стали выходить гости, зарычали фейерверки. Ракеты рвутся, бураки шипят, от бенгальских огней все загорелось зеленым и красным светом. Но ракеты шалят, летят понизу. Дамы взвизгивают. Бенгальский огонь — прямо Везувий. Как лава, ползет кругом дома дым.
— Жарь, жарь! — кричат сыновья. — Давай самый адский огонь.
Гости бегом побежали к столу. Несут блюда — икра во льду, осетры саженные. Городской голова поднимает бокал… Но только сказал — «Наш почтеннейший коммерции со…», — ахнула пушка. Все тарелки, рюмки, стаканы подняло на воздух, все с треском грянуло обратно на стол. Люстры погасли. Вдребезги рассыпались оконные стекла.
Губернатор, дочери, исправник бежали первые. За ними гости, бежали куда глаза глядят. Кто-то кричал: «Караул, спасите!»
Мамонов, очутившись в своей комнате, трясущимися руками вбил патроны в штуцер и открыл стрельбу пачками по Волге, где неслась моторная лодка.
А в лодке, у флага с Меркурием, стояли: «Женя-Крошка», «княгиня Кутузова» и все трое сынков и громко пели «Вниз по матушке по Волге»[245].
— Сам породил, сам и убью![246] — кричал отец и стрелял.
Несколькими днями позже один из сынков говорил мне скромно и учтиво, щуря далматинские свои глаза с поволокой:
— Папаша уж строг очень… Мы хотели ассамблею повеселее… Что тут дурного? А пушку так и не нашли… Переложили немножко пороху… Ну, что ж…
Губернатор, хороший человек, о мамоновском торжестве говорил так:
— Что ж, повеселились немножко… Только… Только вот… Я и сам артиллерист, однако, это орудие уж слишком: у нас в Твери было слышно, а Тверь за двадцать пять верст… Подумайте сами!
Октябрь в деревне
Москва, зима. Кузнецкий мост, булочная Бартельс…[247] 1917 год… Стекла выбиты, помещение пустует; торговля запрещена. На стене дома, где была булочная, висят большие плакаты — воззвания в тоне благих поучений, как сохранить детей от туберкулеза усиленным питанием…
Как раз перед булочной стоит на панели молодая, по виду интеллигентная женщина, с опухшим от голода лицом, робко озирается и продает маленькие, темные пирожки из ржаной муки.
Лоток ее с пирожками примостился тут же, на панели, в грязи и рыхлом снегу.
Запертая булочная, голодное лицо женщины и эти жалкие пирожки — как все странно противоречит воззванию о детях, какая химера и чушь, нелепость и бессердечие!
* * *
Но толпа ничего не замечает.
Толпа торопится, спешит на бесчисленные заседания… Девицы и юнцы бегают с одного заседания на другое, с озабоченными лицами. Слушают, записывают чрезвычайно деловито, дружно аплодируют всем ораторам, что бы те ни говорили: одно или прямо противоположное — всему рукоплещут…
Как странно… Особенно странной кажется молодежь.
* * *
У Дорогомилова моста я увидел, как две девушки и гимназист тащили на веревках сани.
На санях — плохо сколоченный ящик, из которого торчат ноги покойника. Молодежь весело волочит гроб на кладбище. Я справился о покойнике. Гимназист ответил с улыбкой:
— Хороним отца…
Что означает это веселое, это уверенное настроение молодежи? И как все они довольны! Учреждений образовалось много, всюду толпы служащих: все больше молодые девицы и молодые люди. И нравится им, что они служат, за делом пребывают, что к ним обращаются, просят их, умоляют, что они — власть. Нравится им, что они могут отказать, отменить, запретить.
* * *
Я пришел в некое хозяйственное учреждение просить дров, т. е. ордер на получение дров. Учреждение большое, занимает целый дом. Отделений много: я не знал, куда сунуться. В битком набитой просителями комнате ном. 82-й, куда я, наконец, попал, насилу пробившись по коридорам, барышня ном. 82, выслушав меня, сказала:
— Я вам дам записку в Центротоп. Это на Покровке… Вас зачислят в артель по разбору деревянных домов и заборов на окраинах Москвы, в порядке трудовой повинности…
И снова было видно, что барышне очень нравится ее служба и то, что вот она может изрекать эти высокие справедливости, т. е. что я должен работать по разборке домов и заборов и что выдадут мне за это груду мусора для топки.
Я пытался объяснить барышне, что мне не по силам такая работа: всю жизнь занимался другим, да и стар.