— Экую-то рыбину тащит, глядит-ка, — говорит старик-мельник.
Вася нес торжественно огромную щуку.
— На пескаря взяла, — сказал он и бросил рыбу перед палаткой на траву. Потом вынул нож, нагнулся и отрезал щуке голову.
— Послушай, зачем же ты ей голову отрезал?
— Довольно. Теперь пусть, голубушка, знает, как рыбу есть.
— Да ведь ты тоже рыбу ешь!
— Так я не щука, а человек.
— Вот она, справедливость, слышишь! Понял теперь? — хохотал композитор.
— Что понял? Понимать нечего, — возражал критик. — Я ведь в университете право изучал, человеческое право. Ну, международное, а не рыбье. У рыбы никакого права нет. Едят друг друга без всякого права.
— А вот, — заговорил старик-мельник, — волк на что уж зверь, верно, а пьяного не трогает.
Композитор удивленно посмотрел на Никона Осиповича.
— Да неужели?
— Верно. Вот у нас в Заозерье кузнец Семен в Покров чего-то пропал. Ну, жена пошла его искать. И видит: у кузницы — на отлете она у деревне стояла — волчина, во! — здоровый. Она испужалась, да в сарай пролезла и глядит в плетень. И лежит это ее Семен, муж ее, а волк около него — понюхал, затряс головой и побежал прочь. Смотрит она, а Семен-то все на ноги стать хочет и никак, ну вот не может, пьяней вина. Кто выпивши, — закончил он, — ен нипочем не тронет.
— Налей мне, Юрий, — попросил Вася.
— А ты все споришь, — заметил архитектор, обращаясь к критику. — Потому вот, вероятно, и пили на Руси в старину, что волков было много, стаи огромные, а пьяный ходи себе среди них, и ничего. Вот откуда пьянство началось на Руси.
— А что, Никон Осипович, медведь тоже не трогает пьяниц?
— Но нет, — отвечал старик, — тот, брат, не глядит, кто выпивши али тверез, ему все одно. У нас по осени запрошлый год вот эдакого — показал он на Васю — в Астееве сломал, черепок-то он ему снял, мозги и поел.
— Мозги он любит, — сказал критик.
— Ну твои есть не станет, — вставил композитор.
— То есть, позволь, почему же не станет есть мои, а твои станет? Это еще неизвестно, чьи съест, — мои или твои. Совсем неизвестно, — отходя от палатки, говорил обиженно критик Коля Куркин.
Утопленник
По окончании Школы живописи и ваяния в Москве, на 21-м году жизни, я поступил в театр писать декорации[228]. Молодые актрисы производили на меня впечатление неотразимое. Нравились мне все без исключения. Какие глаза, и в глазах какая душа! У одной они большие, открытые, у другой — как у Джиоконды, с опущенными ресницами. А как говорят! Одна совсем поразила мне сердце. Она меня называла «мой Зибель[229], мой паж».
Но скоро она куда-то уехала, пропала… Прошло лет пять, и я встретил ее случайно на развеселом вечере, в компании артистов, где шел кутеж и гремела гитара. А затем я получил от нее телеграмму: «Мой витязь, жду». «Витязь, — подумал я, — какой я витязь?» Но на вокзал помчался.
* * *
Ночь, глубокое небо; звезды играют в тихом лунном воздухе, насыщенном запахом трав и лесов; щелкают соловьи. На террасе деревянной дачи под Москвой горит лампа: розовый бумажный абажур виден издалека — с дороги, по которой я еду со станции. Вот ближе, и вижу лицо — ее прекрасное лицо. Она наклонилась над книгой. Ждет меня…
Быстро вбегаю на террасу.
— Ах, — вскрикивает она, — мой коробейник!
— Почему — коробейник?
— Да, сегодня вы коробейник, — отвечает она и весело напевает: «Пожалей, моя зазнобушка, молодецкого плеча»[230].
— Аннушка, подайте чай. А мы пойдем — пойдем в рожь, в рожь высокую! — И она пропела: «Только знала рожь высокая».
Я говорю:
— Но рожь еще не высокая. Зачем идти в рожь?
— Нет, нет, идем. Ты мой коробейник!
Как молния пронизывает меня странное чувство, где-то там в душе глубоко: «мой коробейник, рожь высокая», и зачем это? Зачем?
Но мы идем. Она говорит опять:
— Слушайте: «Была ночь, они шли вдвоем, он дал ей руку…» Подайте мне руку!
Я подал ей руку.
— «Они шли и молчали, — продолжала актриса. — Она положила ему голову на плечо». — И она прислонилась головой к моему плечу. — «Тогда он впился в ее влажные губы своими губами…» Ну же! Впивайтесь!
Я впиваюсь… Но почему-то так нехорошо на душе…
— Скажи мне: «Я твой!»
Я говорю: «Я твой».
Слева начинается ржаное поле.
— Рожь, рожь, — восклицает она. — Пусть знает рожь высокая, только она…
Но рожь еще совсем низкая… Май месяц, весна в начале… Заметив обильную росу на ржи, она выскакивает из нее на дорогу.
— Зачем рожь? — говорю я. — Вот лес. «Там опять в ночи туманы. Отдаленные леса, белые дреманы».
Она спросила: «Это чье?»
— Как чье? Фирдоуси, — вру я.
Мы идем в лес. Во мне чувство какого-то негодования. Странное и горькое. Хотелось сказать, спросить: почему не просто так — вот вы и я, почему я — то Базаров, то Алеша Карамазов, коробейник, Фома Гордеев, Чацкий, Лель и еще черт его знает, кто?![231]
А она не унималась:
— Милый, молю, ты знаешь — Виктор клялся возлюбленной: «Я умираю от любви». Ну и ты скажи. Умоляю!
Думаю: «Откуда взялся этот Виктор?» — и отвечаю прямо:
— От любви умереть не могу. Откровенно признаюсь: не могу.
Она посмотрела на меня своими прекрасными глазами, огорченно и удивленно. Выражение ее лица было какое-то печальное и жалкое.
— Нет, правда? Ты не знаешь, как умирают от любви?.. А ты не можешь украсть для меня, как Виктор?
— Что украсть?
— Все.
— То есть как — все?
— Виктор сказал Ольге: «Все брошу к твоим ногам».
— Ворованное?
— Как это пошло, не тонко!
Какой-то особенный, злой огонек мелькнул в ее глазах.
В конце концов — мы повздорили. А соловьи заливались… Я возвращался на станцию один. Пахло рекой. Проходя по мосту, я остановился и стал смотреть на воду. Темны были отражения берегов, и в глубине сияли звезды. На душе было тихо, странно, радостно. Вдруг слышу крик: «Постой, умоляю!» Я обернулся и увидел бегущую фигуру в белом платье. Она!
— Я поняла, я все поняла! — подбежала актриса ко мне. — Ты хочешь броситься в воду. Я знала, я чувствовала. Но я спасу тебя.
— А вам бы понравилось, кабы из любви к вам кто-нибудь утопился или застрелился?..
— Еще бы, — ответила она, не задумываясь, — вот из-за Ады Дурвенд четверо застрелились. А в меня — трое стреляли.
Луна осветила ее на фоне темных ольх. В тишине ночи она была торжественно-прекрасна.
— Прощай! — крикнул я и бросился в воду.
Послышался ее отчаянный крик.
Река несла меня по течению. Было глубоко, но я хорошо плавал. И вижу — уже вдали мост, на котором я был. Бегут люди с фонарем, крики, ее крик «спасите», кто-то вопит «караул»… За заворотом реки подплываю к берегу и хватаюсь за ветки ольхи. Мне бросают веревку. Вылезаю. На берегу — люди, дачники. Один из них наливает мне в стакан какого-то вина, говорит: «Скорей пейте», — держит меня за пульс. Он взволнованно шепчет: «Я все знаю. Идемте».
— Куда?
— К нам. Она у нас, там доктор. Хорошо, что спасли вас. Петр Сергеевич смотрит с террасы, говорит: «Вот на мосту человек. Наверно топиться хочет. Ночью в реку смотрят не зря…» А та, барынька ваша, кричит: «Это из-за меня, утонет!» Плачет… Идемте… Если бы не Петр Сергеевич, то — ау! Уж вы начали за ветки хвататься… Ну, не стоит говорить. Не унывайте, молодой человек.
Мы пришли на большую дачу. Я переоделся. Мне дали очень широкие панталоны и японский женский халат, все что попало под руку. Народу полна дача — все милейшие люди. С террасы доносятся голоса: «Утопленник».
— Вот история! — думал я. Надо все же для приличия делать вид, что я в самом деле хотел топиться.