— Это чего, — говорил пастух. — Это-то что ж? Чисто черт, рога красные. Всех разгонял, поди собирай.
Барану рога отмывали бензином. Глядя на зайца, охотник Герасим говорил:
— До чего здорово вырос! Этак-то ведь он лопнет. Ему бегать надо, а он все в доме.
Приятели вздумали зайца гонять, но что ни делали, заяц не бежал.
Но все-таки придумали: в саду раздался залп из ружей, и я видел в окно, как через изгородь, через дорогу мчится заяц в моховое болото, а за ним — баран.
Наутро баран и заяц были дома.
— Вот что чудно-то, — говорил утром мне сторож-дед. — Проснулся я — чуть светает. Гляжу, а из мохового-то болота, вона тама, заяц-то прыгает, к нам идет. А за ним баран. Дивно ведь это. Подумай, зверь лесной, а дорогу к дому помнит, ведет за собой барана. А баран-то дорогу домой нипочем не найдет. Ума-то в ём ни чуточки нет.
Племянница
Вспоминаю я одно лето в Москве. Была жара. С утра я работал в декоративной мастерской, которая помещалась на самом верху Большого театра. Она была под самой крышей, которая раскалялась днем. В таком пекле я чувствовал себя несчастным, думал — есть люди, живут на даче, в природе, купаются и пьют воду с лимоном и сахаром. Ух, как пить хочется.
— Василий, — кричу я. — Где сельтерская вода?
— Чего вода, — отвечает Василий. — Тута чисто в печке сидим. Усе бутылки лопнули.
— Ну-ка, сбегай поди. На вот деньги. Купи сельтерской и лимонной воды.
Василий уходит и скоро возвращается. Говорит мне:
— Вас внизу какой-то человек дожидается. Велел, чтобы вы сейчас вниз к нему спустились.
— Кто же он такой? Сказал он тебе?
— Ничего не сказал. Видать, что хромой. Ему сюда не дойтить.
— А лицо у него толстое?
— Чего вот. Прямо шар.
«Это Чича», — подумал я.
— Пейте воду и уходите все, — приказал я. — Приеду завтра в девять часов утра.
Переодеваясь, я видел, как радостно рабочие пили из горлышек бутылок. Мы вместе бежали вниз из душной мастерской.
* * *
Мой приятель Николай Дмитриевич Чичагов, судебный следователь, прохаживался внизу в вестибюле театра. Увидав меня, сказал, смеясь:
— Невозможная жарища. Как ты это можешь работать там, под небесами? Едем сейчас в Кусково, к Жеребкову. Там пруды — будем купаться, есть окрошку, а завтра вернемся.
— Я не знаю Жеребкова.
— Как не знаешь? Александра Григорьевича! Помнишь, ужинали в «Праге»? Ты же говорил — «остроумный человек». Человек замечательный, душа. Но строгий, и теперь стал моралист, не любит пошлостей, анекдотов. Просил приехать к нему на дачу. Пишет мне, что соседняя дача там, в Кускове, его погубила. На этой даче живут какие-то люди, которых он раньше никогда в жизни не видал и не предполагал, что такие существуют на свете. Пишет: «Приезжай и спасай меня; они отняли у меня мою племянницу».
— Какую племянницу? — спросил я.
— Очень милую, молодую, которой он в свои преклонные годы отдал все внимание, заботы и гордится ею. Знаешь, так бывает, надо же для кого-нибудь жить.
Вспомнил я Кусково, деревянные купальни на тихом пруде, где до воды спускались огромные ветви ив, где кричит иволга и пахнет липой и водой.
— Поедем, Чича, — согласился я.
* * *
Тарахтим на извозчике на Курский вокзал. Чичагов, закрывая глаза, весело смеясь, говорит:
— Понимаешь… «Дача полна исключительно аморальными людьми», — так и пишет.
— Что же это за люди?
— Жеребков говорит, что какие-то юноши и женщины. Приезжают ночью или поздно вечером и начинается черт знает что. Каждый день именины, рождения, кутеж, пляс, пение, и поют такую ерунду:
Генерал-майор Батьянов,
Ах, Батьянов генерал,
Генерал-майор Батьянов,
Да Батьянов генерал…
[505] и так всю ночь… Он говорит — вынести невозможно, хочу уезжать.
— Стой, — крикнул Чичагов извозчику. — Зайдем в лавочку, невозможно, пить хочется.
На Садовой, около загородки, где акации жалкого сада покрыты пылью, вывеска «Овощная лавка».
В лавке пахнет капустой и керосином. За прилавком лавочник в фартуке, облокотясь, разговаривает с околоточным. Тот хрипло говорит сквозь зубы, а на губах блестит квас:
— Никакого покоя нету, а в эдакую жару пьет кто — что. И столько народу пьяного…
— Зельтерской нету, — говорит мне лавочник. — Выкушайте говоровский квас хороший, в жару этакую оченно хорошо.
— Это верно, — вставляет околоточный, — им одним, верите ли, ей-Богу, спасаюсь… Вот жара какая…
* * *
На террасе дачи Александра Григорьевича, к которой мы подошли, какой-то человек в чесучовом пиджаке, увидав нас, посмотрел с испугом и ушел на верх дачи. Мы вошли на террасу, постучались в дверь. Слышим голос:
— Что вам угодно?
— Дома Александр Григорьевич?
Молчание. Потом спрашивают оттуда:
— По какому делу?
— Скажите, что Чичагов приехал.
Дверь отворилась.
— В чем дело, любезный? Я приглашен. Он дома? — спрашивает Чичагов.
— Дома, — отвечает человек мрачного вида, — только я-с не «любезный», а инженер путей сообщения. Идите, он там, — указал он на дверь комнаты и ушел.
Дверь заперта. Мы постучали. Дверь немного приоткрылась, и выглянул Александр Григорьевич. Он как-то особенно разглядывал нас, испуганно. Это был человек высокого роста, полный, лысый. На висках торчали седые волосы. И ярко, и испуганно светились серые глаза. Лицо было красное, губы опустились вниз, и выражение было какое-то лошадиное.
— Входите, входите, — сказал он тихо.
В небольшой комнате окно было завешено пледом. На столе горела лампа, лежал большой букет роз, обернутый прозрачной бумагой, коробки конфет, перевязанные лентами, конверты, бумага. Видимо, хозяин писал и был озабочен.
— Рад, что приехали, — сказал он.
— Окрошку заказал. — И, отвернув плед у окна, послушал, водя серыми глазами во все стороны.
— Примолкли, сукины дети, заскучали… Ага… не нравится… — сказал он, показав пальцем в направлении соседней дачи. — Понимаете ли, прислугу подкупил. Кто эти, — спрашиваю у ней, — аморальные прохвосты, которые здесь живут? Прислуга-дура — не знает. Говорит — студия. Странно… какая студия? Не знает. Но я все узнал, все имена и фамилии этих их дам. Ну, и устроил им праздник. Заскучали голубчики… растерялись немножко… Ходят как в воду опущенные… ха… ха…
И он, покраснев, смеялся.
— А где Надежда Ивановна? — спросил Чичагов.
— Уехала, — ответил Жеребков озабоченно, — к тете уехала. Дача эта. Говорю ей: «Ведь это подонки общества, морали никакой. Подумай, что поют». Представь — а она мне отвечает: «Как весело там!» Понимаешь? Но я с нею битых три часа говорил, доказывал, говорил о прогрессе, цивилизации и в конце концов убедил ее. Убедил. Согласилась, наконец, и уехала отдохнуть от этого соседства…
— Ну, брось, — говорит Чичагов. — И что ты сидишь здесь один взаперти?
— Работа, брат. Пишу. Пишу письма. Женщинам. Их женщинам, понимаешь. Любовные письма пишу. Посылаю каждый день письма, конфеты… От любовников, понимаешь. Сочиняю, меняю руку. Смотри — сколько… — И он поднял пачку писем на столе. — Утром рано еду в Москву и раздаю знакомым, чтоб передали — кто куда едет. Кто в Киев, Одессу, Петербург. А оттуда они приходят сюда, к ним… Рассылаю конфеты, букеты их барышням… Все изменилось. Перестали петь. Уже неделю молчат. — И он опять приоткрыл плед и послушал, сказав: — Молчат… Не нравится, значит. Вот увидишь, всех перессорю. Как в банке пауки перегрызутся. Погодите. Тонкая, брат, работа… Ни в одном деле никогда не был так занят, как теперь.