— А что там, Вася?
— Там герб, вот что. Георгий Победоносец. Поняли, чем это пахнет?
— Это верно, — сказал адвокат Коля Курин. — Там он на коне топчет змия. Верно, что герб.
— Ага! Поняли?.. Это дельце-то какое? Политическое!
И Вася прищурил глаз, смотря пристально.
— Ну, это ерунда. Почему политическое?
— И что ты, Вася, так сердишься? Ведь это просто бестактная выходка спьяна. Брось сердиться.
— А что он, не видел, куда писал? Это ведь не на заборе писать!
— Да, это верно, на заборах черт-те что пишут, — согласился адвокат Коля.
— Значит, или дуэль, или судиться будешь с Юрием?
— Обязательно. И дуэль, и судиться, — ответил Вася.
— Но когда ты убьешь на дуэли Юрия? Кого же тогда судить?
Архитектор не ожидал такого вопроса и задумался.
— Действительно, выходит ерунда, — подтвердил тут Коля Курин.
— Я думаю дуэль после суда назначить.
— Да ведь Юрий в кандалах уйдет по Владимирской. Где же ты его догонишь?
— Это верно, — согласился Вася. — Это надо взвесить. Вот ведь какую историю устроил. Выхода нет.
Тут кто-то и научил архитектора Васю написать письмо Льву Николаевичу Толстому, «писателю земли русской». Вася очень обрадовался.
Письмо писали — сам Вася и адвокат Коля Курин, а обсуждать написанное поехали к адвокату Гедиминову. Гедиминов был другом артистов, хлебосолом и знаменитым адвокатом-оратором. Он пригласил обиженного Васю и всех друзей к себе, принял запросто, в халате. Гедиминов — кудрявый брюнет большого роста, с красной физиономией.
За роскошным обедом обсуждался вопрос, как писать Толстому. Прежде всего — писать ли «ваше сиятельство», «граф» или как? Вася достал из кармана черновик письма, который он написал, и прочитал:
«Обращаюсь к светлому уму великого писателя, поставленный в трудную минуту жизни ссорой с другом в сверхъестественное положение. Беру на себя смелость беспокоить вас дать совет, хотя дело, о котором пишу вам, вышло по пьяной лавочке, но все же…»
— Нельзя, нельзя «по пьяной лавочке», — закричали кругом. Он все же граф…
— А почему, — протестовал Кузнеков, он сразу поймет все, он всю Россию насквозь видит.
В это время распахнулась дверь, и появился композитор Юрий Сергеевич. На его круглом, как блин, лице открылся маленький ротик, и он сказал, обращаясь к Васе:
— Дубина ты стоеросовая. Хорош, нечего сказать!
Гедиминов встал и, сверкая глазами, горячо заговорил:
— Прошу вас, у меня… Я не позволю… Какое ты право имеешь писать в общественном месте? Это ведь не дома. Степень обиды, как нарушение права, юриспруденция не позволяет…
— Ну, завел ерунду, — перебил его Юрий. — Я ничего не писал.
— Как — не писал? — спросили все. — Как! А кто же?
— А черт его знает, кто! — говорил Юрий. — Должно быть, этот… сосед по ужину… которому я предложил внести за меня штраф, — он из Одессы, баритон, фамилия какая-то греческая… А где он теперь, я не знаю.
Вскоре друзья помирились и под руку ходили вечером в Литературном кружке. Чтоб видели, что помирились. Много пировали, много говорили, объясняли.
Но кто же грек, баритон в Одессе? Нашелся один, который знал его. «Я знаю, — говорил, — это Ахвертино!»
— Как — Ахвертино? Его не было при этом! Да он, хотя и поет, но не баритон.
— Позвольте, — сказал кто-то, — вон он сидит, видите, за столом. Сейчас спросим.
Вася прямо подошел к компании, где сидел Ахвертино, и строго спросил:
— Это вы изволили писать в штрафной книге?
Тот быстро ответил:
— Да, я, а что?
— Как — что? Оскорбление!
Ахвертино уверял, что «нет».
Тогда все пошли смотреть штрафную книгу. Читают: «Вношу три рубля в подтверждение того, что директор Кузнеков — чудак». Видно было, что кто-то переправил слово «дурак».
Кузнеков кричал:
— Я не позволю, это подлог, уголовщина! Под суд!..
Тогда адвокат Ахвертино, серьезно и деловито согласившись с ним «в вопросе о криминале», предложил, подав ему перо, написать слово, как оно было прежде.
Долго держа перо, директор Вася смотрел на штрафную книгу, потом на Ахвертино, наконец быстро написал: «Остаюсь при особом мнении» и расписался.
Все сказали:
— Вот это умно… Молодец, Вася, ловко ты это…
И Вася Кузнеков вновь повеселел и при встрече говорил:
— Что, взяли? Кто теперь-то в дураках ходит: кружок или я?
Дядя Го-го
Далеко расстелились луга, поймы реки Клязьмы. Средь зеленых долин блестят рябью поверхности озер. И темные стога сена, разбросанные далеко, дремлют у зарослей ивняка. Тихий серый день начала осени. С горы небольшого монастырского бора я и приятель мой, Абраша Баранов, спускаемся по песчаной дороге в пойму, к месту охоты.
Как радостно на душе, как бодро, как дышится свежим воздухом, наполненным ароматом лугов, запахом сена! Как вольно, просторно кругом! А мы так молоды, и у меня ружье — двустволка и новая пороховница на зеленом шнуре. Я отсыпаю порох прямо в стволы ружья и забиваю паклю шомполом. Насыпаю шестой номер дроби — на уток. Собака моя, сеттер, уж ищет понизу у кустов, в зарослях. А вдали видно, как разливается широкая река Клязьма, поворачивая к обрывам темного леса. Чайки легко взвиваются над поверхностью вод, и крикливо плачут чибисы: «Тюи, тюи, тюи…» Они такие красивые, тонкие, с хохолками на голове, мы их не стреляем — жалко.
Ровный кошеный луг, огромный стог сена. Абраша Баранов бежит к стогу и рукой зовет меня. Я вижу — вдали, вытянув шеи, летит стая уток. Мы оба прячемся за стог. Утки в полете то спускаются к земле, то поднимаются ввысь и пролетают над нами высоко. Мы следим за ними, и они скрываются за лесом. Вдруг видим — летят две прямо на наш стог. Мы оба стреляем и видим, как одна утка пошла вниз и упала на краю, у воды озерка. Мы бежим туда, где спустилась утка. Собака в осоке, как шелковая лента, вертится, ищет… Останавливается, качает хвостом и несет нам крякового селезня. Абраша завертывает его голову под крыло и кладет его в ягдташ.
Заряжаем ружья и, увидав стаю летящих уток, ложимся в кусты. Они высоко пролетают над нами. Мы, притулившись, стреляем в них, но они далеко завернули крэгом и опять полетели мимо, далеко.
Вдруг из-за кустов соседнего берега, опустив крылья, стая уток появилась над самой поверхностью озерка и села на воду. Мы оба стреляли подряд, по сидячим и — влет. Две утки лежали на зыби воды, а третья, раненая, упала у кустов и поплыла. Собака погналась за ней, утка нырнула. Убитые утки лежали на поверхности посередине озерка. Мы показывали их собаке, бросали палочки, землю, но собака не шла в воду. Она бегала по кустам и нашла утку — раненую, но к убитым не шла. Мы решили достать уток. Стали снимать длинные сапоги.
— Плыви один, — говорит мне Абраша, — у меня сапоги трудно снимаются.
Я разделся. Вода холодная. Смело плыву саженками и за зыбью воды не вижу уток.
— Бери правей! — кричит мне с берега Абраша.
Как собака, я беру в рот крылья уток и плыву к берегу. Как холодно, ух, как холодно! Одеваюсь. Озяб ужасно. С волос течет вода на спину. Вот озяб!..
— Пойдем к мельнику, — говорю я.
Мельник Василий Иванович держал мельницу на маленькой речке Шахе, близ бора в лощинке. Мы быстро шли, огибая край леса. Мелкие кусты березняка и порубь. Тр…тр…тр-рр… — раздалось впереди, и над нами в синеве неба вылетели тетерева. Абраша выстрелил. Прямо к ногам моим упал тетерев. Я забыл, что озяб, и крался к севшему в траву тетереву. Собака стояла.
— Пиль! — говорю я. Собака сделала шаг, и тетерев вылетел.
Пошел мелкий дождь. Мы снова заторопились к мельнику.
В маленькой избе было тепло. Чай и брусничное варенье. В окно видна запруда, уходящая в лес вода. Нити дождя, хмурое небо.
— Сколько уток ночью садится здесь, — говорит нам мельник. — К моим дворовым подлетают. Вот ружье бы, прямо из окна стреляй… А что у нас на Хохулевом озере — страсть их, этих уток, много! Я ехал от Спаса, так с горки видать… ну, массая…