— Позвольте мне с вами выпить на «ты». Мы раньше не знали друг друга. Вы старше меня, но мне так как-то от вас веет дружбой, что я не могу не ценить…
И Ракитин крикнул в дверь:
— Бутылку Помери… — и, обняв за шею купца, поцеловал его в лоб.
Выпив на «ты», Ракитин говорил:
— Вот что… прости меня, Василий Сергеевич, я тебе надоел. У меня в душе драма, горе… А ты все слушаешь и мне хочешь помочь. Я понимаю…
— Постой, — перебил его Кузнецов, — ерунда. Это бывает. Ты молод. Но бывает, когда и не молод. Бывает. Я старше тебя. Я вот не верю, никому не верю… Ты видал мою Ольгу? Хороша?
— Да, красивая Ольга Николаевна… — сказал Ракитин.
— Так вот… я теперь только понял: я на всякий случай за двумя ухаживаю, на примете держу. Если Ольга начнет в сторону поглядывать, то знает, что у меня — обновочка наготове…
И купец захохотал.
— Я, брат, тужить не буду.
— Но тут… — сказал грустно Ракитин, — другое. Тогда нет любви, единой любви… нет свободы любви… Я ей верил, верил… Любил…
— «Верил, верил…» Послушай, милый Сергей, — перебил его Кузнецов, — прости меня, прости… Я ей тоже верил.
— Ты? Кому — ей?
— Да ей… Да, я. Знай — она была моей женой…
— Женой? Как? Что ты говоришь?!
— Так! А она к тебе убежала… Я страдал, стреляться хотел. Меня выручила Ольга… Понял? Ольга явилась…
И оба приятеля, выпившие на «ты», смотрели друг на друга…
Первый снег
Надо признаться, осенняя пора — скучна. Быстро несутся серые темные тучи, сад поредел, стал унылый. Аллея лип мрачная. Намело павших листьев и на лестнице, и на деревянной террасе моего дома. За частоколом видно сжатое поле, скучное. В саду ни звука, как-то замерло — все улетели певуньи. Еще недавно трещали дрозды в рябиннике, а вот — пролетит мимо ворона, каркнет — только и всего.
К вечеру тучи желтеют, доносится запах дыма от овина и слышно вдали стук цепов — молотьба ржи. Вдали по проселку едет воз сена. Все как-то тоскливо, бедно. Сараи и избы деревни стоят темные, скучные. На реке вода покрыта зыбью, злая, свинцовая. Осока упала, качается от ветра у воды. Лодка моя у берега в кустах полна воды, тоже какая-то скучная, сиротливая.
В сердце — грусть. Один я. Ко мне давно никто и не едет. В Москве теперь лучше: театры, веселье. Ходят в гости друг к другу, рестораны, новости разные, шумят политики.
Иду по тропинке около леса. Возвращаюсь в дом. Около меня припрыгивает мой ручной заяц. Припрыгнет, сядет и слушает.
— Ты что за мной все шляешься? — говорю я ему. — Ишь, толстый! Побелел. К снегу готовишься? Хитрость какая!..
Заяц прыгает около моих ног, не отходит. Лес кругом, а он не уходит — боится. Непонятно. Любит дедушку — сторожа моего дома, тот его кормит кочерыжками, репой и морковью. Но я кажусь ему лучше. Без меня он спит в дровах, в хворосте на кухне. Когда я приеду, спать идет со мной, просится на постель. Прыгнуть сам не может. Надо брать за уши и тащить к себе. На окно прыгает, а на постель не может. Я смотрю на него и ругаю.
— Вот я тебя зажарю и съем. Обжора! Вот погоди, лопнешь.
Заяц сидит передо мной, поставит уши и слушает. Но он знает, что его в обиду не дам.
Собаку мою, пойнтера Феба, он не боится. Феб не обращает на него никакого внимания. Заяц ему не противен, как моя ручная лисица, которая была у меня, и барсук. Когда те подходили к Фебу, он тихонько рычал, а заяц, когда Феб лежит на полу, устраивается у его живота и спит.
Больше всего заяц боится деревенских мальчиков. Он от них бросается бежать опрометью, как и от чужой собаки.
Я водил его в лес много раз, но он не уходил. Ушел барсук, лисица, даже белка ручная, которая не раз возвращалась. Но заяц привык к дому и не уходит.
Когда я пришел домой и сел на террасе, заяц около дома, в саду, зарылся под опавшие листья и затаился там.
А когда за домом, далеко, в калитку шел сторож-дед, заяц выскочил из-под листьев и побежал его встречать. Почему он, не видя, слышал, что калиткой стукнул дед? Войди другой — он не показался бы из своего убежища. Забавно, что заяц, когда лаяла собака сторожа дома, тоже принимал участие и беспокоился.
С моими друзьями-охотниками, приезжавшими ко мне, он был дружен, сидел у них на коленях, позволял себя гладить. Но оставался недолго, и в лес не шел даже со сторожем дома моего. Только — со мной.
Когда я писал с натуры картину, заяц любил сидеть около и все слушал, двигая ушами. Когда подходили деревенские мальчики посмотреть, что я «списываю», заяц волновался ужасно: лез ко мне на колени и от страха плотно прижимался ко мне.
Заяц не боялся домашнего барана. Если баран норовил съесть капусту, которую давали зайцу, — заяц отчаянно бил барана лапами по морде.
Заяц не любил кошек, но не боялся их.
Когда заяц спал со мной — то так крепко, что я перетаскивал его за ноги, и он не слышал. Но когда далеко за деревней ехали по мосту, он просыпался и будил меня, стуча лапами по мне, по ногам. Боюсь ошибиться, но мне казалось, что просыпался заяц только тогда, когда ехали ко мне. Конечно, можно признать вздором, что я пишу, но я так наблюдал.
Обоняние у охотничьих собак чудесно, но и слух зверьков удивителен. Отдаленный крик филина приводил зайца в оцепенение, и он бросался бежать, залезал в дрова и хворост.
* * *
Наутро, когда я проснулся, в окнах было бело. За ночь выпал снег. Какая красота. Светло. Какая бодрость в воздухе!
Пахнет снегом, потемнели леса.
Заяц рад больше всех снегу. Все время у крыльца, прыгает, ложится, домой не идет.
— Во пороша-то хороша… — говорит сторож-дед. — Жди, к тебе, Лисеич, Гарасим придет. Сейчас самая охота. Ишь, наш Васька как рад, гляди-ка, снегу-то. Домой не загонишь. И не ест ничего. Снегом напихался. Знать, ему надобно, белый стал… подлаживается, чтобы не видали. Как все устроено у Господа — и зайца хоронит. Э-эх, человеку не дадено…
Верно сказал дед: пришел ко мне охотник, крестьянин Герасим Дементьевич.
— Ну, Лисеич, — сказал Герасим, — и чего… Вот что: у Глубоких Ям, по ту сторону, где глухарей выводок нашли, помнишь, — что наследили рыси… Сосчитал — шесть. Вот охота! Но по деревьям, знать, ушли. Я дале не искал, а значит, их там место. А у Поповки — волчий след, в утро прошел. Должно, видать — в моховое болото ушел.
— Видал ли ты рысей-то, Герасим Дементьевич? — спросил я.
— В этот раз не видал, — ответил Герасим, — а за прошлый-то год убил одну в овраге. Куда ее? Шкурку-то отдал я одному из Москвы. Ведь они есть велики, и вот злые… Орут вот, как кошки, а хвоста нет. А на деревьях их не увидишь, к дереву припадет — не видать. Глаза отводит.
— А не слыхал ты, что кто приучил рысь, вот как я — зайца?
— Не слыхал. Где ж, она злая, нешто ее приучишь. Зайца-то легко… Рысь, где же, она загрызет…
— А я видал, — говорю, — рысь большую, ручную. Ну вот просто как кошка.
Герасим посмотрел на меня с недоверием.
— Видал в Москве, у Арсения Абрамовича Морозова, — говорю я, — большая рысь, на ушах кисточки, красавица. Глаза большие. Сидела у меня на руках, и я ее гладил. А она мурлыкала, вроде вот, как кошка.
— Да что ты? — удивился Герасим. — Чудно… Вот, Лисеич, что, дело какое. Очень жисть этих зверьков тоже тяжкая. Человек на их нападает, куда деться им, житье трудное. Человеку тоже друг от дружки спасаться надо. Выходит, что человек тоже в зле живет.
— Говорили в старину, — говорю я, — что человек человеку волк.
— В старину… — сказал Герасим, — сказано было? А пошто же доселе так осталось?
И Герасим засмеялся.
— А то и то: человек-то человеку много хуже, чем волк. Волки-то друг дружку не обижают. Дай-ка волю человеку, сними-ка сабель, штык, да закон — хуже волков друг дружку заели бы, замучили… Скажи — пошто вот заяц живет с тобой, не уходит в жисть свою прежнюю?
— Я сам, — говорю, — удивляюсь.