— Да и сам я меняюсь, — продолжал приятель, — но есть разница. Ведь это не перчатки менять. Главное — принцип! Он внутри, тут, — и приятель ударил себя ладонью в грудь.
— Вот вы знакомы с моей женой. В сущности, она — попросту алексеевка, не новостянка и не возрожденка, отчасти евложенка, а вернее, смирновка… Словом, сложное дело. Понимать надо. Не пустяки ведь, не соловьи ваши. Сам я, — сказать правду, — немножко по левее Александра Григорьича. Верно! Да, кстати, знаете, какая с ним история приключилась?
— Нет, не знаю.
— Нет? Девчонка-то, брюнеточка, ушла от него! Ну и озлился он, прямо рычит. Не подходи. А болгарин рад: «Так, говорит, ему и надо!» А сбежала она с Мишкой. Ловкач — мужчина! Кажется, плехановец, поди — чуть левее меня. Неглупый человек, деловой. Жениться хочет на Карасихе.
— Кто это, — спрашиваю. — Никакого Мишки не припомню…
— Неважно! Слушайте: сидим мы в кафе, а с нами Карасиха. У ней на коленках сумочка кожаная. Мишка с комплиментом: «Какая у вас очаровательная сумочка». А она в ответ: «Что ж, под сумочкой еще лучше…» Я только ахнул, Мишка, тот как рак покраснел. Сверкнул глазами и кричит: «Гарсон, шампанского!» Теперь прямо не отходит от нее. Говорят — женится.
— Как же это, вы только что сказали, что он отбил у Александра Григорьевича… ну — ту…
— Ерунда! Отбил и бросил. Он-то ведь плехановец, а она завзятая антониевка[239]. Разумеется, разошлись. А Карасиха женщина — класс. За ней профессора бегали, лидеры… Очень умна — сразу видно. Лева немножко, но себя не уронит, знает себе цену. Да помните, мы с нею в ресторане встретились в Ницце?..
Приятель мой говорил все это с такой энергией, и эта энергия была та давняя, знакомая, которая поражала меня и там, раньше… Какая-то ненужная энергия! Она не изменилась, осталась тою же, какою-то особенно бесплодной. К чему она, зачем? И пришло мне как-то сразу в голову: да ведь вот они, бессмертные соловьи наши, неподражаемые репетиловы[240] заливистые!
* * *
Мы подошли к дому, где я живу. Но как на беду, встретился нам еще один общий знакомый. Решили зайти в кафе. Гарсон подал аперитивы, и новый наш собеседник, сев за стол напротив, очертил перед нами в воздухе круг и сказал:
— Если солнце тут, то земля вертится как? Так? Да? Нет, батенька, в том-то и дело, что не так, а в сторону уходит. Путь ее по эллипсису, а не по кругу. Понимаете? Отсюда ерунда и проистекает. Во-первых — земной шар постепенно холодеет, и вновь ледниковый период близится. Во-вторых — трах, и переворот. И тогда здесь вот, в Париже, получится один полюс, а где-нибудь в Америке — другой. Европа опрокинется в океан, а из океана новый материк выпрет. Понимаете? И все начнется сначала… Нечего сказать, приятная перспектива! Вот что. А вы все о партиях, о России… Не Россия, не Европа, а океан неизвестный. Опять эти ихтиозавры, плезиозавры, мамонты, третичный период, Адам и Ева, Атлантида, Альгамбра[241] и все такое. Не угодно ли? Жизнь — это фата-моргана. А потому советую: доппель-кюммель[242] — отличный аперитив. Покуда! А там — фата-моргана, и адье!
Вопрос был серьезный. Мы задумались.
— Земля, — продолжал знакомый, — желает по эллипсису вертеться. Что вы скажете? — Желает. Ну-с и холодеет. Ясно? Чего уж тут! Не поможет ни экономика, ни политика, ничто. Трах! И все эти ваши землячества — к черту! Трах! И вместо Анны Петровны — моржовая морда перед вами. Тогда вы как? Ну-с, как?
— Действительно, неприятно, — согласились мы. — Моржовая морда…
— Это еще что, — не унимался знакомый, — а когда атом разложат, тогда, знаете вы, что будет?
— Что будет?
— Что будет! Вдребезги.
— Что вдребезги?
— Все! — ответил знакомый. — Вселенная разлетится. Все к черту.
Эти неприятные выводы нашего случайного собеседника заставили нас для успокоения проститься с ним. На прощание, посмотрев на нас презрительно, он сказал вдогонку:
— И скоро все это — тарарах, к чертям вверх тормашками!
— Ну вот и привел вас, — сказал приятель у подъезда моего дома. — А завтра вы приходите, меня послушаете. Эта наша мешанина у меня вот где, — он провел по горлу. — Принцип потерян, принцип — это главное!
* * *
Из моего окна виден двор огромного парижского дома и весеннее небо. Прочь из комнаты! Около ног моя собака Тоби. Она прыгает и радуется моему приходу.
— Тоби, пойдем гулять, гулять!
Тоби визжит от восторга. Я надеваю ему ошейник и веду на цепочке по асфальтовой мостовой. Вдоль улицы — высоченные дома, и у стены одного из них, за решеткой, виден кусок зеленой травки. Тоби поднял мордочку и вдыхает ее запах.
— Тоби, Тоби… Там у меня был сад… Какой сад!.. Прилетит туда скоро маленькая серая птичка и будет петь ввечеру у моего дома… Будет петь про весеннюю красу потерянного нами рая.
Мажордом
Большое имение на Волге, только что купленное именитым московским купцом Мамоновым, готовилось к празднику. На первый день Пасхи назначено было «освящение» и торжественный обед.
Обширный дом и собственная церковь в усадьбе. Имение старинное, прежних вельмож, у каменной террасы — пушки времен Екатерины Второй. Хозяин пожелал пригласить на праздник соседей по имению — чтобы познакомиться, — и заодно именитых москвичей, людей солидных и богатых. Надеялся на приезд губернатора…
Было у него трое сынков… — юноши изящные, черноволосые и глаза с поволокой, глаза покойной матери, изумительной красавицы, в крови которой были не то далматинцы, не то неаполитанцы. Все трое блистали учтивостью с отцом и приказания его исполняли беспрекословно, но чуть-чуть по-своему, что-нибудь да не так…
Вообще, парни были с сюрпризами. Один укусил за ухо цыганку у «Яра»… Ну, это пустяки! Или вот: был у Мамонова свой винный погреб, вина все заграничные, шампанское лучших фирм. И случись как-то — гости, именины, что ли. Только смотрят: закупорка цела, печати на местах, а вина в бутылках нет. Что такое? Рассердился отец. А сыновья докладывают: «Папашенька, когда вы хворали, — помните, простудились? — профессор Захарьин прописал вам шампанское. Ну вот…» — «Что, — говорит отец, — вздор брехать! Ведь шампанского пятьсот бутылок было. А впрочем — пустяки, крысы выпили…» И дело похоронили.
Молоденькая горничная забеременела — Аннушка. «Как? Что? У меня в доме, — кричит отец. — Не позволю таких распутств…» А сынок Коля — глаза с поволокой — напоминает учтиво: «Папашенька, Аннушка вам утром кофий подавала…»
— Не пойму я молодежь нынче, не пойму сыновей, — жаловался не раз Мамонов своему приятелю. — Николая женить хочу.
— Пора, — советовал приятель, — пора, а то избалуется.
— Ты посмотри, какую штуку отколол, — продолжал жаловаться Мамонов. — Приехала в Москву мамзель Дюпанель или Карамель, француженка. Помнишь, у Омона пела?[243] Хорошо пела. Так мой-то с ней в знакомство вошел. И вот какой переплет вышел. Она ему: «Что у вас тут, в Москве, холод, снег. У нас в Париже лучше». А Николай заспорил: «Ну нет, далеко вам до нашего климата. У нас, — говорит, — розы сейчас расцветают в лесу. Не угодно ли взглянуть». — «Не может быть», — удивилась Карамель. А на следующий день повез он ее на тройке к «Яру», а оттуда в Разумовское, в самую ночь. И что же? Весь лес в цветах. Под Новый-то год… Француженка ахнула. А мне садовник Ноев счет прислал. Подумай, что делает! Оженить надо скорее, беда…
Но до пасхального праздника Мамонов сыновей так и не оженил.
Приглашения на торжество в новом имении писали сыновья на костяной бумаге, с золотым обрезом. Ехать гостям предлагалось отдельным поездом, а там — пароходом, к пристани. Моторная лодка будет подавать — «Чайкой» ее звали, из Америки выписали. Флаги разные приготовили и большой флаг с Меркурием. Этот Меркурий не понравился отцу. Меркурий-то на колесе, как надо, и крылышки у ног, только весь голый и прямо из бутылки водку хлещет. А подписано: «Смирнов С-вья». Что-то нескладно.