В пушкинском кабинете большой стол, скатерть мокрая. Масса бутылок. И один сидит за столом, большой, толстый Гедиминов. Его фрак и белая крахмальная рубашка, курчавые волосы — все мокрое.
— Ага-а-а, — воскликнул он, увидев нас. — Чича. Я рад… — и он встает с бокалом и целуется с нами. — Нет справедливости, — говорит он, — и здесь, и выше. Это сказал, кажется, Моцарт[400]. Ты посмотри, какая штука, посмотрите-ка, нет, вы посмотрите, — трудно невероятно.
Гедиминов сел за стол, налил бокал шампанского и ставил его себе на голову, осторожно отнимая руку, и хотел, чтобы бокал перевернулся на голове, и на лету выпить потом льющееся шампанское. Бокал опрокинулся и облил его, шампанское шипело в жилете. Он смотрел на нас серыми глазами, вопросительно и серьезно сказал:
— Не вышло… Трудно… попробуйте-ка, какая штука…
— Что ты, ты ж весь мокрый, — говорим мы ему.
— Постойте, увидим, — наука еще до этого не дошла… Я это сделаю. Таня видела, была здесь, мне аплодировали. Татьянин день… это ее день. Нет, брат, справедливости… Татьяна уехала…
В это время открылась дверь и вошла изысканно одетая, высокого роста женщина. Она улыбалась.
— Поедем, — сказала она, поднимая его под руку, — это еще ничего, но эта Танька, что с ним каждый год делает — выдержать невозможно.
На Гедиминова надевали большую шубу, бобровую шапку, ботики, а он пел: «У ног твоих блаженства жду…»
— До чего я Татьянин день люблю, это выразить невозможно… — говорил Гедиминов, садясь в тройку.
Обняв тонкую, стройную женщину, уезжая, крикнул нам:
— Нет справедливости…
Мертвецкая
…Бегут воспоминания. В их тайне есть неразгаданное волнение. И печально и глухо спрашивает душа — зачем, зачем так было?
Москва. Зал Благородного Собрания. Блестят огнями люстры. Мне девятнадцать лет. Кругом меня — юность. Гремит оркестр. Дирижер кричит: «Гранрон»[401]. Ее рука держит крепко мою руку.
Мы летим в толпе из одной залы в другую. Всюду смех, ленты котильона кружатся в движении танца. Она мне сказала, что ее зовут Тата. Маленький рот, темные глаза, черные брови. Она говорит мне:
— Здесь есть мертвецкая…
— Как?
— Уверяю вас…
— Пойдемте.
И вот мы наверху, на хорах.
Слышно откуда-то пение, крик, смех, гам. Открыли дверь, пахнуло табачным дымом, парами пива. Слабый свет газовых рожков освещал огромный зал. Силуэты людей, как бы в облаках, махали руками, обнимались, плясали. И это отражалось на полу, как в пруде: пол был залит вином и пивом. А на столе стояла девушка с остриженными волосами. Она бойко и визгливо пела:
Возле речки, возле моста,
Возле речки, возле моста,
Школа земская стояла.
Да упала…
Девица взвизгнула:
Порешили эту школу,
Порешили эту школу
Закрыть.
Вместо школы,
Вместо школы
Ко мне обернулся студент. Он был пьяный, весь мокрый. Взял меня за рубашку у горла, тряхнул длинными волосами, и, глядя на Тату, скрипя зубами, заговорил с надрывом:
— «Выдь на Волгу: чей стон раздается… Этот стон у нас песней зовется…» Стон зовется… Я покажу…
— Трифоновский, — кричит кто-то. — Иди, черт, сюда.
Студент отошел. И у бочек, выпивая пиво, обнявшись с кем-то, запел:
Выпьем мы за того,
Кто «Что делать?» писал,
За его идеал…
— Я боюсь, — говорит Тата. — Здесь все пьяные…
Я проводил Тату к ее матери. Это была женщина с большими замученными глазами, худая и высокая.
— Напрасно вы повели ее туда, — недовольно сказала мне о мертвецкой.
— Я сам в первый раз был в мертвецкой.
— Вы студент?
— Нет, — говорю, — художник.
— А, это другое дело… Вы еще очень молоды… Послушайте, знайте же, что в мертвецкой покойный сын мой очень пострадал.
— Пострадал?
— Там есть люди, которые подслушивают, что говорят пьяные студенты…
Она взяла у меня мой адрес. Тата просто сказала:
— Приходите поскорей.
Я проводил до подъезда новых знакомых и вернулся в мертвецкую.
Черт знает, что делается, действительно, мертвецкая. На полу так налито пивом, что я промочил ноги. Много пьяных валяются у столов. Гам, крик, песни висят в воздухе. «Гаудеамус» переплетается с «Дубинушкой»[403]. Один студент орет:
— «Плачет белой кровью о прошедших днях…»[404]
Ловкая дама, взобравшись на стол, бойко запела:
Милый Саша,
Плоха на небе участь наша,
А если подданных ты любишь,
Богатством всех ты их погубишь.
А если хочешь в рай ввести,
То по миру их всех пусти.
— Браво, браво, — закричали кругом.
Бойкая барыня заметила меня… Спрыгнула со стола и, закурив папиросу, она подошла ко мне и сказала:
— Какой красавец.
Села рядом.
— Хороший голос у вас, — сказал я. Она смотрела мне прямо в глаза острыми карими глазками. Была она много старше меня.
— Вам нравится, как я пою? Я рада. Ну правда, какой вы красивый. Вы за народ?
— За какой народ?
— Как странно. Вы студент?
— Нет, архитектор.
— Архитектор? — повторила она, как будто не совсем довольная.
Встала и бойко пошла к бочкам, в толпу студентов.
В дверях мертвецкой меня остановил здоровый пьяный парень. Он взял меня под руки и заговорил:
— В голове, брат, столько идей, ужас… Поедем к девкам… Я тебе все расскажу… Я, брат, страдаю общей идеей, хочу помочь человечеству, а мне не дают… У тебя деньги есть?
— Мало.
— А сколько?
— Шесть гривен.
— А я-то как же, мне домой доехать надо… Завтра надо есть…
Он смерил меня пьяными и дерзкими глазами.
— Ступай к черту, — сказал он. — Тупая личность. Ну, давай полтинник.
— Не могу, вот двугривенный.
Он взял двугривенный и сказал:
— Помни, ты нечаевцу[405] дал.
Простившись с нечаевцем, я в гардеробе дал номер и стал одеваться. Около меня стала певица с карими глазками:
— Проводите меня, пожалуйста, молодой человек.
Помню, мне не очень хотелось провожать эту даму.
— А что же вы будете строить, когда кончите курсы? — спросила она меня на улице.
— Тюрьмы и остроги, — ответил я нарочно.
— С вами прямо нельзя говорить.
Мы идем Самотекой[406]. Поворачиваем вправо.
— Вот я и пришла, — говорит она. — Хотите зайти ко мне? Я вам дам последние номера «Земли и Воли»[407].
— Благодарю… Мне больше нравится в Москве, чем в Сибири.
Она рассмеялась. И вдруг обняла и поцеловала меня.
Здесь, у грязных ворот каменного, мрачного дома, нагнувшись и подняв немного платье, она вынула из чулка пачку свернутых газет, быстро сунула мне в карман пальто, быстро сказала «прощайте» и скрылась в калитке ворот.
Редко горят фонари. У меня мерзнут уши и так скверно на душе от встречи с этой женщиной, от этих сунутых прокламаций. Мне ясно, что она — сыщица. Куда деть эту дрянь? Уронить, а вдруг увидят? Как зло смотрела на меня певица, когда я отказался зайти к ней. А ее поцелуй! Большой рот ящиком.