— Как же, знаю, — ответил я. — Андрей Иванович человек хороший.
— Пойдемте к нему, — предложил артист.
— Ночь тихая, — говорю я, — что ж, пойдемте.
* * *
Было еще не поздно. Мутная осенняя ночь, тишь кругом. Пахло сырым листом, землей, когда мы шли краем леса у речки. Сапоги вязли в разрыхленной тропинке. Темнели леса, потеряв покров листьев. Серое небо светилось в тучах, за которыми прятался месяц. За ветхим мостом через речку показался стеной большой темный лес. Широкий проселок поворачивал кверху, и лес все становился больше и больше. С краю его мы увидели огонек в доме лесничего.
Приветливо нас встретил Андрей Иванович, захлопотала жена ставить самовар. К столу подали меду, лепешки, грибы.
— Вот рад! — говорил лесник.
— Мы к вам ночью норовили, — сказал артист, — слышал я, что здесь недалеко водопой, лоси пить приходят.
— Есть, есть… — сказал лесник, — это точно. Только где ж — пройти туда невозможно. Топь. Пытали. Вот Казаков со станции тоже хотел лося стрельнуть. Нет, не подойдешь… он сам едва из топи живой ушел. Ведь там глубь какая… А вот лосям можно, они знают, как где прыгнуть. А где ж человеку до их… Я ведь видал, он чисто стрела махает; глядеть красиво: рога-то на спину кладет и летит — чисто птица. Ну, и краса…
— А я надеюсь пройти, — сказал актер. — Опасность — это моя стихия… Люблю жить на краю гибели.
Лесник посмотрел на него пристально и заметил:
— Барин, видать, что вы франтовой. Только нет, не пройтить и вам. Прямо нипочем — утянет. Там ступил — ну, и прощай, и нет тебя. Глубина…
— Андрей Иванович, — спросил я, — а что, Кузьма Никольский осину, говорят, свистнул у тебя в лесу. А теперь, говорят, ему штраф.
— Э-э… кто тебе сказал? — удивился лесник.
— Да он сам, — говорю я.
— Эка дура, ах, ты Господи. Это ведь я его пужаю… Что с него взять? Завтра велю ему ее увезти. Чуден мужик… Да он и не мужик. Кровь-то его чья — невесть, он ведь из шпитального дома[626]. Раздают оттеле детев-то по деревне… Незаконный. Чуден… У него и надела нет, все купи, арендуй, где ж справиться… А еще язык у него прямо вот вредный. Ведь это чего: пришел в Караш к попу: «Вот, — говорит, — ты, батюшка, грамотей, напиши письмо царю». А поп ему: «Что ты, царю писать?.. кто ты такой?.. нешто знатный…» А тот говорит: «Нет, я никакой, а вот, пиши, потому я, — говорит, — человек тожа его подданный, пиши ему — нешто войну вдет, потому што его обманывают все… Пущай, — говорит, — сюды приезжает, дак я ему покажу — сколько земли порожней, и… счету нет. На кой ему чужая земля нужна, когда со своей не управишься… вот на етой-то животине, што у меня. Што, напишешь?.. У меня сын был, а таперь, — говорит, — чужу землю забирать пошел…» Ну, вот, этакий человек, возьми его. Ну, опять сажали. Посидит — отпустят. Тут свидетели говорят тоже, что лес тащит. Не за лес ему влетает — язык больно долгий, вот что.
После чаю и беседы, взяв ружья, мы пошли с лесничим посмотреть то место, которое придумал мой приятель-артист, — водопой, где лоси. Ласково проглядывала сквозь облака полная луна. Какой-то печалью далекого края, обещанием и заманом тайным манила к себе дорога в темном лесу, в таинственных лучах сияния луны. Мы шли и в тихой ночи слышали шаги друг друга.
Лесничий остановился. Ниже под нами был сплошной и далеко идущий мутный лес, пропадающий во мгле дали. Тихо кругом. Мы стояли и слушали.
— Вот… — сказал тихо лесничий, — во-о-н, подале, где светится маленько… это и есть место…
— Пойдемте… — сказал артист.
Мы спускались с пригорка, между кустов и чащей зарослей и подошли к краю. Виден был кочкарник и кривые деревья ольхи. Шагнув вперед, артист упал на бок, поднялся. Я попробовал ногой — нога тонула между кочек.
— Не пройти… — сказал артист.
Мой слуга Ленька тоже пошел и свалился на кочку.
— Нет, не пройти, — сказал Ленька громко.
Вдали послышался треск… что-то шумело по воде, уносясь дальше и дальше.
— Слышь… — тихо сказал лесничий, — были… Слышь, лоси…
Мы слышали вдали треск сучьев. Настала тишина…
— Ушли… — сказал лесничий. — Ну-ка, вот ты и возьми их. Они тоже знают…
Северный край
За широкими полями, переходящими в бесконечные песочные отмели, серебрилось большое Кубенское озеро. Облака клубились над ним, освещаемые розовым вечерним солнцем. Белые чайки с криком носились надо мной, когда я подходил к озеру.
Тихий день. Озеро Кубено далеко уходило от ровного берега вдаль и сливалось на горизонте с небом. Широкое озеро. Вдали как бы посреди воды выступал метко, освещаясь солнцем, старый храм и ровно отражался в тихой глади озера. Такая красота! Далекий край. Россия… И какой дивной, несказанной мечтой был он в своем торжественном вещании тайн жизни…
Когда я подошел по ровному песку широкого пляжа к воде, мне показалось сразу — огромная глубина, бездна отраженных небес и облаков. А потом я увидел, что воды мало у края, мель, — песок пляжа далеко уходил в озеро.
Тихо. Озеро не колыхнет. «Искупаюсь», — подумал я. И, раздевшись, вошел в воду. Мелко. Я дальше — все мелко и мелко. Воды с вершок. Прошел чуть ли не версту, и воды было по колено.
Я лег и смотрел по поверхности воды. Это был какой-то другой мир, мир небес и тихой зеркальной воды.
В прозрачной воде, сбоку от себя, я увидел двух плывущих больших серебряных рыб, плывших друг за другом. Потом стайку маленькой рыбешки. Я был далеко от места, где разделся, и мне показалось, что озеро можно пройти по колено.
Одеваясь, я увидел, что по отмели пляжа перелетали кулики, и их острый крик веселил пустынный берег. Чайки, пролетая, как бы падали в воду, ударяясь о поверхность тихого озера и хватая маленькую рыбу.
В деревне, где я остановился, хозяин дома сказал мне, что точно, озеро мелко.
— В середине немного выше роста человека будет, а утонуть можно. Когда ветер гуляет — тонут рыбаки. Буря большая бывает. Вот по осени здесь охота, приезжай тады, и что утей… гусяй, лебедяй… Берег-то вот чисто снегом крыт, чтó их сядет. Место привольное здесь, рыбы много, нельма вот хороша. Снетком тебя угощу, есть тут. Только подале снеток в Бел-озере скусней. Там его завод, самый что ни на есть снеток — там. То озеро — Белозерское — глубокое, и вода в нем другая — белая. Купцы московские или питерские возили с него, с Бел-озера, в бочках снеток-то, хотели его завести у себя в их озерах. Ан нет — он жить у них не хочет, а только вот в Бел-озере живет. Вот и возьми. Исстари цари московские любили снеток есть белозерский — в посту, да с блинами на Масленой. А то как бывает: весь снеток пропадет разом, и нет его. Уйдет, что ли, куда — никто не знает, невесть… Нет снетка. А глядишь — опять пришел, полно озеро. Вот. И куда уйдет — никто не знает. Воля здесь, простор… Я был разок в Москве, ну, что… духота! Удивлялся — и как народ там живет!.. Старый у нас монастырь-то стоит на озере. Видал. На камнях стоит и Каменный называется сам. Давно то было — князь Вологодский ушел от брата свово, и княжество свое брату отдал, и построил этот монастырь. И возлюбил народ князя того за жисть праведную. Позавидовал брат меньший, приезжал к нему на ладьях, одежи княжеские привозил в серебре-золоте. «Вернись, — говорит, — княжить со мною будешь… Чего, — говорит, — тебе монахом быть?..» А тот — нет. Зависть вошла к брату-то, за любовь народа, и послал он к князю злодеев лютых. Те в ночь приехали на ладьях и ослепили князя-монаха… Выжил он. Грустил брат его, прощенья просил, а тот ему сказал перед смертью: «Не я слепой, а ты. Ты не зрел красоты озера… Если бы ты видел красу его, то ты б не ослепил меня…»
— Охотник ты будешь, — сказал мне хозяин за обедом, — слышь, по ту сторону берег лесной. Ехал я по рыбе однова, дак вот видел: вышла медведица… А я-то притулился в камыши и гляжу, ночь светлая, месяц светит, сети у меня заставлены. Я сижу и вижу, как медведица-то сваво пестуна купала. Чисто мать… Тихо-онько-то его в воду-то опускает да мурлычет, знать, говорит ему что-то. Тихо, по саму морду окунула, да и морду — с головкой-то, значит. Схватила его, да бегом. Ведь ты што думаешь — ето она с его блох снимала. Дак знаешь — потом другого несет. Купала, а потом — что ль меня учуяла, стоит, держит их в лапах и нюхает. Замурлыкала и ушла.