— Чего ж, бери. Только вот живодеру-то я уж сказал.
— Ну, скажи — не нашел, издохла в лесу.
— Это верно. Мы и думали — сдохла.
— Василий, — говорю я, — лошадь-то эту я купил. Ну-ка, поднеси деду стаканчик.
Василий налил стакан водки, а я заплатил деньги за лошадь. Старик выпил стакан, крякнул и, закусывая, как-то деловито посмотрел на меня серыми глазами и сказал:
— Слышь. Драть кады будешь, шкуру-то, с живой норови. Кожа-то крепче будет…
В деревне Грезино
Был у меня приятель, крестьянин Владимирской губернии, села Боголюбова, Абраша Баранов. Молоды были мы оба и учились живописи в Москве, в Училище живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой улице. Я, помимо Школы, рисовал и писал больше с натуры, разные виды. Ездил за Москву в окрестности, любил природу, проводил много времени с ружьем. На охоту тоже всегда брал с собой небольшой ящик с красками и дощечками, на которых писал небольшие этюды. Но нигде я не был дальше Останкина, Мытищ, Кузьминок, Кунцева, Перова и Перерв. Все — поблизости Москвы. Левитан привез этюды с Волги, — мне они казались каким-то чудесным, далеким краем, недоступным для меня. Поехать так далеко казалось невозможным. Да и дорого.
Абраша Баранов, рассказывая мне про свои края, про леса муромские, про реку Клязьму, уговаривал меня уехать на лето в деревню Грезино, поблизости от его села.
— Деревня, — говорил он, — всего шесть домов. А недалеко — большие луга, поймы, там течет Клязьма, широкая река, с красивыми берегами.
И весной, после экзаменов, я в первый раз поехал с Абрашей Барановым так далеко от Москвы.
Приехали к нему в Боголюбово — мне как-то не понравилось: большое село, в ровном поле, внизу по лугу шла река в скучных берегах. И мы тут же уехали верст за восемь, переехали большую Владимирскую дорогу и потом, среди деревьев, увидели на возвышенной полянке одиноко стоявшие избы крестьян, с высокими сарайчиками.
Мы подъехали к крайнему дому крестьянина Гавриила Ивановича. Сам Гавриил Иванович — седой старик небольшого роста — принял нас радушно, кланялся, говорил: «Пожалуйте, вот рад, вот рад…» Мы сказали ему, что хотим поселиться тут, в деревне. Он предложил нам всю его просторную горницу, которая называлась «холодная», — летнюю, так как зимой они жили в другой избе — рядом, с большой печью.
Гаврила Иванович был стар, а тетенька Афросинья, жена его, помоложе.
Нигде я никогда не видал такого радушия, как у русских крестьян. Гаврила Иванович хорошо помнил крепостное право и любил говорить про барышень, госпож своих.
— Вот тута оне жили. И дом был — это место, — показал он к лесу, — но сгорел дом-то… А это самое, где я живу теперь, то завсегда жил тута. Это кухонная изба прозывалась, моя, значит. Я-то повар был у них, у барышень-то.
— Ну что, Гаврила Иванович, — спросил я как-то вечером за чаем, — а барышни-то, поди, секли мужиков, ежели что не так?
— Не-е-е… что вы! — ответил Гаврила Иванович и замотал головой, — не-е-е… нешто можно? Оне ведь девы чистые были… Сироты бедные. Отца их убили на войне, пенсия была — осемь рублей в месяц. Я ходил в Володимер — получал. Одна — утонула через молодца, и он-то тоже утоп. А другая — померла. Вот красива была — чистый херувим! Когда помирала, мы все смотрели на ее, а она на небо глядела, будто что там видела. Все вверх, вверх глядела. Вздохнула и закрыла глаза… Я ей и ручки на груди сложил. Секли!.. и что скажете, право!.. Оне что ни на есть госпожи были и играли на арфе — вот до чего хорошо… и пели — чисто ангелы…
— Что ж, они разве всё здесь жили? Зимой, поди, в Москву ездили?
— Нет. Почитай с самого измальства тут были. Только езжали во Володимер на праздник, к губернатору, али в гости — играть на музыке. Ну, и приедут назад, книжки разные привезут — читают. Всё тут жили. В детстве, верно, во Володимере учились.
— Что же замуж-то не вышли? Красивые, говоришь, были? — спросил Абраша Баранов.
— Красивые, — сказала тетенька Афросинья. — Я тоже маненько помню. Только кто возьмет? Бедность… Они тоже гордые были: кого примут, приедет ежели, а то скажут — дома нет…
— Приезжали к ним, значит?
— Приезжали… редко… Посидят, да уедут. Приглашали их играть в город. Ну, ездили. Платья белые тюлевые, кринолины широкие, ленты, цветы белые…
— А деньги-то брали за игру, за музыку?
— Кто знает. Ежели деньги были когда малые, то мужикам отдавали: кому корову, кому лошадь, али што. А то лекарство — лечили тоже нас. Однова вот барин приехал — што ты… — сказал, поглядев на меня, Гаврила Иванович, — тоже охотник. Дак вот какая беда — утоп… Вот тут, к большому лесу заводина есть — Погана Лужа прозывается, омут. Допрежь, в старину, мельница там была. Место… ух — жуткое!.. Русалка там по вечеру поет. Ну-у… што было. Барышня-то, моя, Надеждой ее звали, его спасти хотела, да тоже и утопла. И узнала другая-то, Аня звали другую, — што крепко, значит, сестра-то его любила… Вот и все.
* * *
Когда мы с Абрашей приходили с охоты, приносили дичь, уток, тетеревов, дупелей, Гаврила Иванович радовался и готовил нам поразительные обеды.
Гаврила Иванович и тетенька Афросинья пили водочку маленькой рюмкой, — это уж полагалось, — и когда уходили спать, то всегда говорили:
— Ну уж што… благодарны вам, ничего… Спокойной ночи.
Всегда Гаврила Иванович и тетенька Афросинья обедали и пили чай с нами, и Гаврила Иванович придумывал, что приготовить из дичи. Солил грибы, огурцы, рыбу жарил в муке, клал сметану, ходил со мной на Клязьму — ловить рыбу, показывал, где что ловить надо, и главное — где судака поймать. Это первая рыба. Еще стерлядь, но ту поймать трудно, она на уду не идет.
Гаврила Иванович кормил нас так, что я нигде так и не ел. Утки делал с груздями, разварной судак с огурчиками, с острогоном, и все в деревне выучились от него готовить. Все женщины крестьянки были поварихи в этой небольшой деревне.
* * *
Как-то вечером, под осень, мне Гаврила Иванович принес рукописную поваренную книгу. Старая осталась у него от прежних времен. И там было сказано, как приготовлять квас, напитки — из крыжовника, гонобобеля, брусники, смородины.
— А где ж сад-то? — спросил я.
— Вот тут был. Разорили… Ребятишки разорили… Сад был хороший, яблоки, клубника, ягод што… Да ведь не удержал, воля пришла! Ну, да ведь все уж и померли… Всё разобрали.
В книжке сбоку было написано:
Она одна лишь разумела
Стихи неясные мои…
Как странно и как красиво прозвучали во мне слова, написанные уж выцветшими чернилами. Читая их, я как-то взглянул в окно, где под горкой луговины стояли старые липы сада и шел густой лес у мелкого ручья. Серебряный месяц белел на вечернем небе. Как тени, мелькали передо мной Надя и Аня — эти барышни в кринолинах, в локонах… Я воображением рисовал их с арфами. А за арфами видел этот лес и тон вечернего неба, где светил белый месяц. Как все миновалось, кануло в небытие… Прошел день, и грустно догорает вечерняя заря. Кукушка кукует, и в душе печаль. Все уходит, отлетает… Того, что было, уж нет и не будет. Пролетает время, и за ним — след печали, воспоминаний и надежд. Обманом сладостным ласкает воспоминание угасших дней…
Я рад был всегда слушать Гаврилу Ивановича про умерших барышень. Мечтами юности я летел к ним, как к живым… Я их сравнивал с теми, которых я знал, которые учились в Школе, где они занимались живописью. Но рассказы Гаврилы Ивановича про его пречистых барышень, которые жили здесь давно, — были другие.
* * *
— Гаврила Иванович, — говорит как-то раз приятель Абраша вечером за чаем, — вот крепостное право ты помнишь. Ну, ладно. Вот я крестьянин, но вот барину не понравился или барышням твоим этим. Ну, вот хоть волосы у меня долгие, не стриг давно… Вот они меня за это на конюшню и пошлют драть. Какое же это право? А ведь было это. Ну, а ты хвалишь господ.