Пещера
— И что это делается? Понять невозможно, — говорил пришедший ко мне Герасим Дементьич, крестьянин из Лемешков.
— Лужкова посадили в тюрьму. Почто, говорят, дом у него крашен и железом крыт? Идут к нему — деньги давай, говорят; а денег у его нет. И сажают, значит, почто денег нет. А дом железом крыт, и морду ему набили. Ну, его посадили, а сами жить в доме стали. Лучший дом себе выбрали, чтобы себе лучший, а ему за это тюрьма. Значит, теперь — кто лодырь был, то и человек, и, значит, царь над всеми. Таперь голод, значит, есть нечего. Бегут куда кто, где выменять можно картошку или что. Приехали, значит, татарин с женой и два подростка-дочери. Ну, с голоду думают, наменяем чего и поедим. Приехали, значит, искать хлеба из-под Казани: в краю голод, значит. Ну, отец заболел тифом, да и помер. А за ним и жена его, татарка, тоже померла. Ну, сиротки две — одной девять годов, другой одиннадцать. Майоров, что с наганом в Соболеве ходит, их увел по ягоды в лесок, да изнасильничал. Они обе ума решились. А он начальником ходит, хоть бы что, и хрест носит. Татаре, говорит. Смех ему. Какой же он человек, скажи пожалуйста? Нет, это не человек.
— Учитель, — продолжал Герасим, — яблони большие выкопал в саду и себе пересадил. Они сейчас засохли, дурак еще, потому. Его дядя — уголовный начальник розыска, потому ему, значит, все можно. На станции у нас весь спирт из ламп выпили. Ну, и ослепли все — много выпили; говорят, потому и ослепли. Надолго дело такое пойдет, потому слобода дана, ну и гуляет кто как. Говорят, хоша маленько по-нашему поживем. Знаем, говорят, потом опять к рукам приберут…
Кто галдит, тот и главный таперь. Надысь солдат пришел, говорит — до шести десятков живи, а боле нельзя, потому что чужой хлеб старики едят. А его слушает Баторин, а Баторину-то под восемьдесят, мужик крепкий. Да как он ему дал разá по уху, тот и с катушек долой и посейчас лежит на печи, молчит, боле ничего. Ну, у Баторина и удар, даст тебе разá, так семеро дома сдохнут. Вот удар! Наши ребята без понятиев озорничают. Надысь попа окружили, поют ему: «Ты наш батюшка святой, ты сымай портки долой». Ну, чего тут, озорство какое!..
* * *
Долго рассказывал Герасим. А в окна видны были облака — величавые, они кружились на синем небе. В открытом окне дышали цветы и травы, и мирно под высокими елями розовела дрема, спускалась к обрыву реки. Мирная, божественная природа наполняла душу счастливой радостью бытия…
«Нет, — подумал я, — уйду в глушь; лучше быть зверем, кротом, совой».
И говорю приятелю, гостившему у меня:
— Уйдем отсюда в глушь, на реку Ремжу, уйдем, в пещеру!
— Герасим Дементьич, я на Ремжу уйду, — сказал я и гостю из Лемешков. — Уйду в пещеру, там лучше.
— Правильно, — отвечает Герасим и смеется. — Соли да хлеба возьми. Пойдем, я тебе место хорошее покажу. Ух, хорошо! Я по охоте всегда там отдыхал, ну и место — радость и красота. Только монахам бы там и жить. Пустыня, а есть Бог в ей. Ловко придумал ты это! От людев уйти хочешь. Не уйдешь только… Везде сыщут, дьявол человеческий глазаст. Верно, теперь без людев лучше. Что у них на уме, только душегубство да грабеж. Обиду друг другу чинят. А заметь, ни в ком улыбки нет, все всурьез свое дело ведут, смех-то пропал… Савинов уж чего прямо дурень, а теперь, посмотри, какой умный ходит, сурьезный — кто я! Ехал надысь в город, дорогой уснул. Лошадь стала, ему ее и повернули, он проснулся и поехал. Ну, лошадь опять его ко двору привезла, а он — вот лошадь и бить. Дура, говорит, лошадь у меня. Менять ее хочет, а сам дурее лошади.
* * *
Ночью вышли мы из дому, нагруженные поклажей, взяли хлеба, соли — сахару не было, — топор, лопату, удочки, ружье, одеяла, подушки, медный чайник, конечно, кастрюлю, сковороду, спички, фонарь. Простились со стариком-сторожем, дедушкой.
— Под Вепревы ямы пойдем, помалкивай, принеси что будет, — сказал Герасим.
Была тихая лунная ночь. Перешли ночной брод, шли лесом. В лесу лунный свет простирал изумрудные тени. В таинственном свете блестела листва… Слева на речке, внизу, показалась глухая мельница. Бедный домок мельника освещен луной, слышен шум воды, пущенной в открытую вешку плотины, — шум печальный, унылый. Мы присели отдохнуть. На мельнице скрипнула дверь, и из дома вышла женщина, стала, освещенная луной. Глядит на дорогу.
— Ванюша, родимый, ой, горе наше! Я ль говорила, не езди, почто с мукой-то, ой, убьют… Ванюша, где ты? Что пропал где? Саньку убили, Господи, помоги. Где ты, Ванюша? Где?
Женщина, рыдая, ушла в дом…
* * *
Чуть свет мы пришли к песчаному обрыву. Над обрывом огромный ельник, и внизу, как большое зеркало, омут реки, отражавший обрыв и лес. Ельник спускался до воды, длинные стебли иван-чая выглядывали из серых ветвей засохшей ели. В чистейшей воде омута, на утреннем солнце, поворачивая черными хвостами, медленно плавали голавли.
— Смотрите, рыба! Ишь, какие здоровые. Поймаем, — обрадовался мой приятель.
— Вот это самое место, — сказал Герасим. — Ну и вода, глянь-ка, все дно видать. Смотри, рыбы чтó! И ягоды много, малины, ишь, что здесь! Сюда никто и не ходит — далеко. Да и заросль недалече. Ну, пройти нипочем и нельзя. Топь. Одному здесь жутко, а вот вместе хорошо. От людев прятаться — нет места лучше.
Найдя мелкое место реки, мы перенесли поклажу и выбрали место стоянки у песчаного обрыва.
— Здесь в обрыве сделаем пещеру. А покуда разведи теплину. Я пойду нарву мяты. Эх, сахару-то нет!
Герасим щурит глаза и, ухмыляясь хитро, вынимает из кармана сверток:
— Смотри, сахар, — удивляется приятель. — Сахар, целый фунт куском, гляди-ка!
— Вчера выменял на крупу, — смеется Герасим.
Скоро запылал костер. Над ним висел на палке котелок. Кипела уха из окуней. Герасим таскал кучи зеленых еловых ветвей.
Я рыл пещеру, приятель чистил грибы.
— Дай-ка ружье, — говорит мне Герасим, — дай-ка, я жаркое подглядел.
И ушел с ружьем. Моя собака, Феб, радуется жизни и прыгает у ног Герасима.
«Пустыня», — думаю я и копаю в обрыве пещеру. Кукует кукушка.
— Роскошная жизнь, — говорит приятель, — уха, грибы, дичь, только вот пещеру надо готовить, а то ночь придет, тут медведь, поди, ходит.
— Да что ты — медведь умней людев, он не тронет, — сказал вернувшийся Герасим. — Ты вот на станции поди сейчас — что делается. Вот вчера-то, слыхал? Дарья-мельничиха мужа ждет, плачет, а его уже две недели как убили у Боголюбова. Муку вез. Теперь за хлеб убивают. Говорить ей правду неохота, дитев трое осталось, старшего сына тоже убили за муку… А мята не хуже чаю, ежели сахар есть.
Герасим, лежа на песке, попивал мяту из стакана.
* * *
Теплится костер. Вдали кричит выпь: «Фу, фу, фу…» В пещере, прикрытой ельником, спят глубоким сном мой приятель Вася и Герасим. Костер боком освещает их. На ногах Герасима сапоги во многих заплатах, а жилет моего приятеля с различными пуговицами — перламутровой, большой черной и оловянной. Видимо, он сам их пришивал. В его огромной фигуре что-то трогательное. Его бросила жена, равнодушие делало его сиротливым существом. Огромные его руки и эти пуговицы на жилете вызывали странную к нему жалость.
Искры костра летели в темное небо. Далекие звезды мерцали над лесом. И как хотелось сказать людям: «Придите сюда, посмотрите, как хорошо в этой пустыне, как таинственно тихо, какая красота этой простой ночи, какое дыхание и милая бедность этих песчаных пригорков и величавое торжество звезд в просветах ветвей, опустившихся к таинственным водам. Какой свет и тепло огня, добра, очага. Зачем вы так поссорились и ищете счастья там, где его нет и никогда не будет? А ведь тут, в летнюю ночь, в глуши — высший удел красоты и радости земли…»