— Книжники, фарисеи, попались голубчики! Папиросу немедленно потомственному почетному!
Нас провели в другую большую комнату участка, где справа за столом сидел писарь. Мы присели на лавки. В тишине комнаты было слышно, как перо писаря скрипело. Полная печали, с заплаканными глазами, плохо одетая женщина, наклонясь, шепотом говорила писарю:
— Андрей, а может, и не Андрей, кто знает? А ее канарейкой звали, а кто Шурка-Пароход…
Вдруг быстро отворилась дверь справа, и вошел высокого роста пристав в короткой венгерке со светлыми пуговицами. Кудрявые волосы, ухарски причесанные на пробор, кольцами закрученные усы. Карие глаза квартального улыбались.
Севши за стол, покрытый синим сукном, он посмотрел на нас. Сложил руки вместе, опять посмотрел и сказал:
— Ну, которые? Коршунов!
Городовой выскочил вперед и стал докладывать:
— Вот эвти студенты у ево, — он пальцем указал назад, не глядя, — у разносчика усе пельсины поели, а деньги не платят.
— Сколько у тебя апельсинов съели? — спросил пристав.
— Так что очинно много, ваше благородие.
— Сколько?
— Так что боле ста.
— Много, — заметил пристав. — Как же ты, ярославец, парень не дурак, дал съесть сотню апельсинов четверым без денег?
— Признаться, ваше благородие, я маленько отлучился по нужде.
— Коршунов! — крикнул пристав.
Городовой выскочил к столу.
— Где он стоял? — спросил пристав.
— На кругу, ваше благородие.
— Ты что же это, братец, на кругу? Там дворец, а бегаешь по малости? Невежа!
И, обратясь к нам, сказал:
— Прошу, подойдите. Документы при вас?
У Левитана была бумага на право писать с натуры от московского губернатора, князя Долгорукова, у меня тоже. Чехов дал карточку журналиста, брат Чехова не имел ничего, а Новичков как-то ушел раньше.
Пристав перелистал документы и обратился ко мне:
— Вы, значит, художники будете?
И, глядя на карточку Чехова:
— Чехонте? Знаю-с, читал… Скажите, как же это? Трудно верить, чтобы по двадцать пять апельсинов съесть, даже очень трудно!
— Да нешто у меня считано, может, и меньше, — говорил разносчик.
— Садитесь, — предложил пристав.
Он с улыбкой обратился к Чехову:
— Скажите мне, в чем здесь дело?
Чехов коротко рассказал эпизод с апельсинами. Квартальный пристально посмотрел на него и, переведя глаза на разносчика, сказал:
— Послушай, молодец, ты говоришь, апельсины поели они без тебя? А знаешь ли, они, вот эти люди, теперь должны за это в тюрьму идти, а тебе все равно не жаль их?
— Чево ж, это нешто дело, так торговать-то. Я чего, ничего, пущай на чай дадут. Нешто это торговля!
Пристав полез в карман.
Я вынул полтинник и хотел дать разносчику.
— Нельзя, — сказал пристав и, протянув разносчику какую-то мелочь, крикнул:
— Ну, пшел вон!
Тот выскочил.
— Ах, ну и плут, а не дурак, — и, обратясь к нам, пристав показал на дверь справа.
— Зайдемте закусить. Коршунов! Подбодри самоварчик.
В это время раздался крик в соседней комнате, где сидел человек за решеткой.
— Матрена Гавриловна, кто дал денег на обзаведение? Я дал. Кто тут? Я — потомственный, почетный…
Входя в квартиру пристава, Антон Павлович спросил его, кто этот человек за решеткой.
— Рогожкин, старообрядец, он запойный. Трезвый когда — хороший человек. А запьет на месяц — беда, куролесит. Вы думаете, я его сажаю? Нет. Сам идет. Сажай меня, говорит, Алексей Петрович, в клетку, яко зверя. Я, говорит, дошел до пустыни Вифлеемской. Любит меня. Трое суток только огуречный рассол пьет, не спит. Но потом ничего, здоров опять. Полгода не пьет ничего и не курит. Это вы все замечайте, господин Чехонте, все напишите!
Комната пристава была с низеньким потолком, окна выходили в сад. На подоконниках стояли длинные ящики с землей, на которой взошел посев какой-то зеленой травки. Все было неряшливо. Грязная салфетка на комоде с зеркалом, и фарфоровая собачка перед ней; в углу умывальник, на стене ковер, на котором висели две скрещенные сабли, и тахта внизу. Пыль на коврах, большое кресло и венские стулья. Все говорило о житии холостецком.
У круглого стола пристав и городовой хлопотали и ставили закуску. Пристав налил рюмки водки и сказал Чехову:
— Вы ко мне захаживайте! Вам тут есть что увидеть. Такие ли апельсины бывают. На днях один богатый человек покойника купил да как ловко всех провел. Вышло так, что себя похоронил, чтобы от жены отделаться, заела его. Но та нашла его. Так он в Турцию уехал.
— Что это за красавица? — спросил Антон Павлович, показывая на портрет красивой женщины в круглой раме, висевший на стене.
— Это? Это владычица моя, моя жена.
Пристав клал пирог с капустой к нам на тарелки и часто наливал рюмки с березовкой.
— Отличная настойка, — говорил он, — Коршунов почку собирал.
— Да-с, владычица моя, подлинная красавица. Я ведь кавалерист-сумец[216]. У меня есть сын. И вот позвал я к сыну репетитора, а он у меня ее и украл, — пристав указал на портрет. — Вот и разбил семью. Слышал, что где-то он теперь философию права читает.
Он помолчал.
— Хорошенькое право для молодого человека отнять женщину вдвое старше и разбить жизнь… Что вы скажете, господин Чехонте? — наливая рюмку с березовой, спросил пристав, обратясь к Антону Павловичу.
— А на гитаре он не играл?
— Нет, не играл.
— Ну, вот я и не знаю, — ответил Чехов, — отчего это они так легко отнимаются…
Толстовцы
Близ города Руза Московской губернии жил я летом у приятеля своего, крестьянина Комаровского. По приезде к нему в глухую деревню увидел я по другую сторону небольшой речки деревянный дом-усадьбу, стоявшую на возвышенности. Позади усадьбы был большой сад, а от крыльца спускались к реке тропинки. По этим тропинкам шли люди. Они несли ведра к речке и, набрав воды, уходили к небольшой деревне, поблизости от дома, где я остановился. Люди были в поддевках и рубашках, похожие на крестьян, но в шляпах, — самый характер их внешности был какой-то другой, не крестьянский.
— Что это за люди? — спросил я у Комаровского.
— Толстовцы, — ответил он. — Они здесь живут, в доме-то. Сняли на лето и живут. Их человек тридцать пять, все молодые, и девицы. Воду носят в деревню, помогают крестьянам в труде. Они — кто их знает? — молчаливые. Живут дружно, не пьют, не курят. Тихие. Да крестьяне не больно их любят. Я-то хорошо не знаю. Так, люди молодые, учащиеся, а летом в деревне хорошо, дешево, ну и живут здесь…
Я писал с натуры красками. Сидел у речки. Берега ее покрыты ольхой. Лето. Вся небольшая речка в бочагах. Два крестьянина ловят рыбу. Ходят в воде по пояс, подводят сеть под кусты и бьют по ним палкой — батают, т. е. выгоняют рыбу от берегов.
С того берега реки подошел один из толстовцев и, сказав «Бог помощь», стал тоже бить палкой по берегу и по воде.
— Эва, ты… ты брось. Без понятиев пугать неча. Книжку читай, а рыбу пугать брось, — закричали ему рыбаки.
Толстовец ушел. Рыбаки вылезли и остановились около меня, смотрят, что я списываю. Раскуривают махорку.
— Что же вы его прогнали? — говорю я. — Он ведь помочь вам хотел.
— Уж больно одолели. Теперь маленько поотвадились, а то беда. Гляди ты, с утра в избу лезет. Печь топит, воду несет. Ну, ладно, неси. А то вот пишет в книжку: сколько в доме народу, сколько пьешь воды, чаю, сколько кур, сколько кура пьет, собака тоже. Ну — чего? Печку тебе растопляет, дует — часа два. Глядишь, не горит. Что тут? Какое дело? Ну, наши обложили их по трешнику в месяц, значит, за их работу. Да и то мало… Что выдумали — трудовая помощь, говорят… А девицы их тоже читать придут в избу. Читает, читает. Да, хороший они народ, только одолели очень. Беда!
— Это у них от жисти господской на разум вышло, — вставил другой рыбак. — Без дела-работы скучно жить. Вот и надумали трудовую подмогу, значит. Но только от этого много зря выходит. Лучше бы свое дело вели правильно.