— Она похоронена в Ростове!
Васина супруга
Приехал ко мне в деревню приятель с женой. Пара была статная. Вася[222] — великан, сажень в плечах, здоровенный. Она — тоже большого роста, красивая, румяная. Темные глаза, ровные жемчужные зубы и большой, какой-то положительный рот. Говорила немного нараспев и вкрадчиво. Была у нее дочь от первого брака, тоже большая и тоже положительная, хорошо училась и занималась живописью.
За обедом супруга спросила, чтó стоят в деревне яйца и творог. Я не знал.
— Ну вы все такой же, в облаках живете.
— А куры почем?
— Три рубля, — ответил я.
— Три рубля курица! Ну вот. А ты говоришь — деревня. В деревне все дороже.
— Да ведь это он нарочно, — вмешалась моя сестра[223], — разве это можно, чтобы три рубля? Зря болтает.
— Нет, не нарочно. Сама помню. Жили мы в Листвянах, на даче, Вася курицу захотел к обеду. Я послала. Так тоже говорили, два или три рубля.
— Что же, — поинтересовался я, — купили?
— Нет… Вы подумайте! Принесла баба курицу — худющую. «Сколько?» — спрашиваю. — «Два рубля». Я и говорю: «Ты в Бога веруешь?» А она в ответ: «Я, — говорит, — вам не Бога продаю, а курицу». Повернулась и ушла. Подумайте! Нет, жить в деревне нипочем не стану.
Обед продолжался.
Посмотрев на мужа, она опять спросила:
— Ложки серебряные?
— А что? — удивился я.
— Не стала бы держать серебряных в деревне.
— Как же не стала бы, — вмешался муж, — да ведь у нас на даче тоже серебряные?
— На даче другое, — ответила супруга не без строгости и губы сложила бантиком. — Дача все же не деревня, там почище. Здесь все глаза пялят и прислуга тоже скажет — «серебро». Не очень-то хорошо.
Подали клубнику. Супруга не унималась.
— Своя?
Она посмотрела на мужа.
— Стоит ягоды собирать! Столько хлопот. В Москве прямо с лотка, и заботы нет.
Так, в милых и положительных разговорах, прошел обед.
Чай пить мы пошли ко мне в мастерскую. Там на мольбертах стояли мои неоконченные картины.
Глядя на картины, она опять спросила:
— А вот рамки, я думаю, тоже дорого стоят?
— Дорого, — согласился я.
— А без рамок кто же купит? И повесить-то некуда.
За чаем разговор шел о том, сколько сахару кладется в варенье и что в Москве варенья готового сколько угодно, и дешевле.
Потом мы отправились с Васей на реку ловить рыбу.
Сидя в лодке на чудесной реке Нерли, у леса, как-то сразу стало хорошо и вольно. Цветные поплавки весело прыгали на светлой и ровной поверхности воды. Вечерело. Камыши и кусты ольхи ярко отражались у берегов. Насвистывала иволга. Когда поплавки окунались, мы вытаскивали горбатых окуней, золотых язей.
На бугре показалась жена.
— Что, ловится? — издали спросила она.
В это время Вася вытащил окуня.
— Ах, прелесть, они вкусны, как сахар, — радовалась супруга. — А я по грибы пойду. Вот нашла подосиновик. Хоть и не едят их в Москве.
— Ушла, — сказал Вася и, вынув из кармана бутылку, разом выпил половину.
— Хочешь? — предложил он мне.
— Что ты этак коньяк пьешь? — заметил я.
— Нельзя, брат, только этим лекарством и спасаюсь… Смотри-ка. Это у меня повело.
Он вытащил большую рыбу. В сачке лежал крупный лещ и хлопал хвостом. Рыба в сажалку, повешенную в лодке, влезть не могла.
— Пущу-ка я его. Пусть себе плавает, — вздохнул Вася. — Пусть живет, а то его сейчас живым жарить станут. Я этого, признаюсь, терпеть не могу. Пускай другие жарят… Она-то ведь женщина, а это, страсть, любит… Будет обсасывать косточки и приговаривать: «Кушай! Ах, они как сахар».
Вася опять глотнул коньяку и охмелел. Пойманную рыбу он всю выпустил в реку, оставил только сонную, и стал купаться. Отплыл от берега, окунулся и, высунув из воды голову, сказал:
— Знаешь, ведь она, жена моя, тебя терпеть не может.
— Да что ты? Почему?
— А вот, конечно, главное: что ты небогат. Второе — живешь в деревне, художник. Все это, взятое вместе, ей не по вкусу. Будь ты фабрикант, помещик, инженер, адвокат, известный доктор, а то — художник. Это же, брат, ерунда.
— Позволь, — возразил я. — Ведь и ты архитектор.
— Не-ет. Архитектор не то. Тут вещь серьезная, — говорил Вася, вытираясь рубашкой. — Понять надо. Тут капиталом пахнет, домами доходными. И вот еще: терпеть она не может писателей разных. Это, брат, я вижу. Но она, конечно, никому ни за что не скажет.
— Будто? Да ведь она высшие курсы окончила.
— Да, окончила. Но эти курсы она в грош не ставит. Ты ей — Пушкин, Шекспир, Виктор Гюго, а она — «сколько они получали?» — подумает. Понимаешь? Подумает. Но не скажет. Ни-ни. Знает, что не годится. Вот что.
Мы вернулись домой.
Вечером, за ужином, Васина супруга говорила:
— Вот уж никогда не стала бы жить в деревне. Мухи, комары. Ужас. Конечно, вам ничего, вы картины пишете. В картинах все хорошо выходит, даже болото… А на самом деле: что в болоте хорошего? Просто гадость, и кому нужна картина с болотом?
Она торжествующе улыбнулась.
— Вы думаете, я дочь живописи зря учу? Ошибаетесь. Художницу скорее замуж возьмут. Мужу лестно, что жена его художница, а не просто так. Я и учителя позвала такого, который гладко и ровно пишет. Гладко — всем понятно, а эти ваши мазки разные для немногих. Жених-то, может, и не поймет вашей живописи, разных ваших импрессионистов, а гладкую всякий дурак понимает. Гладко, и рад.
Она встала и ушла с террасы.
Мы остались с Васей одни. Долго молчали.
— Ну что? — сказал он наконец. — Правду ли я говорил? Терпеть она не может людей, как ты, и называет их дурацкими мечтателями. Что она обо мне думает, не возьму в толк, но во всякую мою работу всегда вмешивается. А главное, при получении заказов — чтобы дороже брал. И, представь, бывает права! Что говорить, деловая у меня жена. Да только, только… так это мне надоело, что бежал бы куда глаза глядят. Вот уж понимаю, как в монастыри уходили, прятались в кельи, делались затворниками — наверное, все от таких баб. Я тоже в монастырь уйду.
— Ну, нет, тебя в монахи не возьмут.
— Это почему же?
— Да ты поди, посмотри на себя в зеркало. На лицо свое, потом на всю фигуру.
— Что же лицо? У монахов всякие рожи бывают.
— Нет, не возьмут, — повторил я с убеждением. — Посмотрят и не возьмут. Таких страдальцев нам, скажут, не надо.
— Почему же? А может, я и есть страдалец больше всех. Ведь души моей никто не видит…
Я пошел спать в сарай на сено. До чего хорошо спать на сухом сене! Никаких духов не сравнить с нашим русским сеном. Сбоку, в дырявой крыше сарая, видно глубокое летнее небо, усыпанное звездами. Собаки мои, клубочками съежившись, спят рядом. Слышно, как стрекочут кузнецы. Вдали трещит коростель. Ночь. Русская ночь в деревне! Какой гимн земли, равный величию небес…
— Ты спишь? — слышу голос приятеля.
— Нет. А что?
— Я к тебе, на сено. Жарко в доме, на сене лучше. Замечательная ночь! Месяц вышел над мелколесьем. Посмотри, до чего хорошо. Пахнет полынью. Я, брат, в крапиву попал, ноги обожгло. Я — босиком…
— Зачем же босиком?
— Да, черт. Пошел тихонько бутылку доставать, а у тебя там еж бегает. Я испугался: урчит. Злой.
— Куда там злой, он тебя напугался — ручной.
Приятель залез на сено.
— Знаешь что? — сказал он мне. — Жена завтра хочет ехать. Я, говорит, не могу больше. Скука, говорит, и комары. Что тебе, говорит, здесь нравится? Что? На даче по крайности музыка, круг, знакомые, танцы, а здесь — просто ссылка, ссылка… Вот и поди. Что на это ответишь? Потом, говорит, эта птица противная, как дура, всю ночь кричит. Какой, говорит, это соловей! Да здесь и соловьев-то нет.
— Ты бы ей сказал, что в конце июля соловьи уже не поют. Это коростель трещит.