— Это правда.
— Я их закупорил, — сказал Василий. — И оставил в лодке. Подумал: пьян, в волну такую едет. Бутылки-то помогут.
— Это верно, — согласился План, — без бутылка бы утонул.
— Вот то-то.
— Так, — сказал чиновник пробирной палаты. — А вот это, что есть? Весна, река пошла. А вот мы зашли к нему в лавочку, к Березину. Охота в нас, страсть эта к рыбе, к реке, к воле. Нешто рыба нужна нам? Ее сколько хочешь в Охотном ряду купишь. Нет, другое есть что-то… Другое манит. Идешь к речке и думаешь: там на реке вечер и утро — красота такая. Как-то вроде и жить без нее не стоит, без красоты этой…
— Да, — согласился и железнодорожный мастер. — Дело это — рыбу удить — пустое. Я не говорю никому, а то засмеют. Жена, знакомые на меня сердятся за это. А вот я с поездом ехал, и царь ехал. Значит, ехали в Сарово, к угоднику Божию[579]. А я сам из той стороны, родился в селе. А потом отец в Москву увез, и в Москве я учился. И помню, в детстве, там одно место, называлось Ключ Свят, в лесу большом, у бугорка. Хорошо место. Лес, и такой бочажок под дубом круглый с водой был. Вода чистая. И над ключом кто-то поставил деревянный крест. Помню — старый он был. И к тому ключу ночью лоси ходили воду пить. Мы мальчишками, когда грибы собирали, тоже, бывало, зайдем воды испить. Говорили, что ранее и сам Преподобный ходил туда и будто крест он поставил… Вот недавно, когда царь приехал, и я там был, и что вышло. И дуба нет, и часовня на том месте поставлена, и кругом дома, церкви. И ключа я не нашел. Лесу нет, а сад. Дорожки песком желтым сыпаны, красное сукно расстелено, духовенство… Паникадила горят, народу чтó… Тысячи! Травы прямо не видать, все песком покрыто. Вот что стало — узнать нельзя. Отчего они ключ тот, как он ране был, не оставили? Крест-то самодельный, и дуб был. Я сказал как-то одному монаху, а он мне так строго ответил: «В голове у тебя глина, значит, и маловер», — говорит. Ушел я от торжества того и утром рано пошел на речку. Утро хорошее, вода тихая. Закинул у кустика удочку, одну, другую и гляжу на поплавки. Вдруг вижу, ко мне человек подошел, стал сзади и говорит мне:
— Я вам не мешаю? Можно посмотреть?
— Нет, не мешаете, — говорю, — садитесь только, а то рыба-то видит.
Он сел.
— Вот, кажется, на левой удочке у вас клюет, — говорит.
Вижу, верно, клюет. Я подсек, большая рыба. Тащу леща. А он говорит:
— Что это за рыба?
«Вот, — думаю, — чудной, чего пристает? И рыбы не знает…»
— Лещ, — говорю.
— Никогда, — говорит, — не ел.
«Вот, — думаю, — чудной…»
— Хорошая рыба, — говорю.
— Приятно, — говорит, — рыбу ловить?..
— Да, — говорю, — а у вас удочки-то нету?
— Нет, — говорит, — нету.
— Вот, — говорю, — я на вечернюю зорю пойду вот туда, где лес. Там река поглубже, дак приходите вечером, когда солнце садится, я для вас удочку захвачу. Половите…
— Благодарю вас, — говорит, — только мне некогда.
— А что же вы, при деле, что ль, каком?
— Да… — говорит, и вздохнул. — Маршрут у меня…
Потом помолчал и говорит:
— Продайте, — говорит, — пожалуйста, мне эту рыбу, леща…
Я говорю:
— Да что же — так возьмите.
— Нет, — говорит, — не могу. Вот, — говорит, — ведь и денег-то у меня нет. Я, — говорит, — сейчас приду или, — говорит, — пришлю. Уступите, пожалуйста.
И ушел.
Так через полчаса двое подходят, таких, военных, и говорят:
— Вы, — говорят, — рыбу продаете?
— Нет, — говорю, — я не продаю.
— А не знаете ли, кто здесь на реке рыбу продает?
— Не знаю, кто продает…
— А нам сказали, что тут рыбу поймали большую, дак хотят ее купить, очень нужно…
— Дак это я поймал леща, — говорю.
— Продайте, пожалуйста.
— Да что же… возьмите так, — говорю. — Тут уж был один, хотел купить, я ему отдавал, дак он не взял. Да и денег у него не было.
— Вот, — говорят, — будьте добры… — и протягивают мне пять рублей — золотой.
Я говорю:
— У меня сдачи нет.
— Все равно, — говорят, — берите пять рублей. — Только, — говорят, — рыбу-то дайте.
Я думаю: «Что такое, чудно как…» Смеюсь и говорю:
— Двугривенный — больше не стоит.
— Дайте, — говорят, — пожалуйста, ваш адрес. Я приду — потом сдачи дадите.
Я дал адрес. Они подхватили леща-то, да и пошли скоро.
После обеда пришел ко мне домой один из этих-то, которые были на реке. Ну, я ему сдачи даю — двадцать копеек с него взял. А он смотрит на меня так жалостливо…
— Возьмите, — говорит, — все пять рублей.
Я думаю: «Что за народ чудной. Богатый, знать…»
Говорю:
— Нет, зачем же… Это не стоит.
— Прошу вас, — говорит он мне тихо, — пожалуйста, только никому не говорите, ведь это у вас был, когда вы этого самого леща-то поймали, сам Государь император[580]…
Аня
Пасха поздняя, в конце апреля. Мы молоды, студенты, живем вместе в деревянном доме в Фурманном переулке в Москве, у Чистых прудов. Квартиру держит хозяйка Татьяна Федоровна Хорунжина[581]. Живем вместе, приятелями: Новичков, Щербиновский, Ордынский, прозванный за доброту «братичек», Ловдовский, Дубровин и я — ученик Училища живописи в Москве.
Приготовлена большая пасха. Татьяна Федоровна хлопочет справить праздник, угостить — любила нас, молодежь. На куличе сверху сахарный барашек.
— Агнец Божий необходим… — говорила Татьяна Федоровна.
Пришла барышня Добрушина, с темными локонами, часто мигающими ресницами и карими глазами. Пришли и другие барышни — пианистки из Консерватории, хорошенькие, говорили все как-то очень серьезно. Блондинка Вера Чижова, с голубыми глазами, прищуривалась. Так ей казалось красивее.
Еще пришел юнкер Бельбасов, родственник Татьяны Федоровны. Мундир с иголочки, шпоры. Он посмеивался над нами, а мы над ним, почему — неизвестно. Но все же мы его немножко ревновали к барышням. Красив и ловок был юнкер Бельбасов. Рейтузы у него были в обтяжку, он ловко вынимал портсигар серебряный с желтым шнурком, папиросу бросал в рот. Сядет, бывало, курит и пускает дым кольцами. Мы же никак не могли. Не выходило.
— Пошляк! — говорил про него Дубровин, завидуя, что он нравился барышням.
Все мы собрались к заутрене в Кремль, в Успенский собор, и кто принесет от заутрени горящую свечу, с тем все должны были христосоваться по три раза…
О, юность!
А барышня, если принесет зажженную свечу, получала брелок и яичко серебряное с голубой лентой.
Все студенты, друзья мои, были по очереди неравнодушны к барышням. И я тоже. Никак и понять не мог: с какой поговорю — готово, неравнодушен. Так нравились, выразить невозможно.
И нет таких уж больше на свете барышень, как те, московские, какие были тогда… Может быть, и не так, но в дивных днях юности казалось так…
* * *
Торжественная служба в Успенском соборе. Полно народа. С пением выносят хоругви. В весенней ночи блистают кадила и золотые ризы священников. А вдали, в Замоскворечье, как большие свечи, освещаются огнями колокольни и церкви Москвы. И, как бисер, горят огоньки плошек…
Белый как лунь, в бриллиантовой митре, стоит старенький митрополит Московский. Вваливается народ с хоругвями в собор. Слышен проникновенный голос митрополита:
— Христос Воскресе!
Владыка подымает крест. Гудит Кремль и вся Москва…
Я говорю Ордынскому:
— Братичек, а у тебя свечки-то нет.
— Нет, — отвечает кротко Ордынский, — денег нет…
— Ну, бери мою, — говорю я.
Он берет зажженную свечу, и мы идем из храма. Огромная толпа народа. До чего дивно хороши наши знакомые. Как освещаются их милые девичьи лица огнем свечей, которые они бережно несут, заслоняя от ветра.