— Он же честный человек, — говорю я Сергею Юльевичу.
— Я знаю, — сказал Витте.
И, прощаясь со мной, как-то в сторону, думая о чем-то, добавил:
— Сердца нет…
* * *
В. А. Серов поехал в Петербург к Государю. Государь сказал Серову:
— Жалко старика. Мне сказали, что он виноват. Суд скажет правду.
— Не думаю, что виноват, — сказал Серов.
— Я немедля прикажу, пускай Савва Иванович живет дома до суда, — сказал Государь Серову.
* * *
У Мамонтова были отобраны деньги и имущество.
Он был освобожден судом, и помню, как в этот вечер мы шли с ним за Бутырскую заставу, в его керамическую мастерскую, где он ранее лепил вазы. Долго звонили у калитки. И в конце концов найдя собачью лазейку в заборе, пролезли во двор и разбудили дворника.
В мастерской было две комнаты. Я пошел в лавку к заставе, купил калачей, колбасы, баранки, селедку, послал с письмом на извозчике дворника за Врубелем, Серовым, поставил самовар.
Сидя за столом, мы смотрели друг на друга. Савва Иванович, смеясь, говорил мне:
— Ну, Константин Алексеевич, вы теперь богатый человек, а я вот разорен совершенно.
Он был все такой же, ничем не изменился.
Савва Иванович жил на своем керамическом заводе в маленьком деревянном домике. Он лепил вазы, и Врубель помогал ему. Они делали замечательной красоты обжоги.
Прошло три года. Государь вызвал к себе в Петербург Савву Ивановича.
— Савва Иванович, — сказал Государь, обняв его, — я хочу помочь вам вернуть ваше положение и средства.
— Нет, — ответил Мамонтов, — нет тех средств и положений, которые были бы равны словам, сказанным вами. Больше мне в жизни ничего не надо.
* * *
Когда Савва Иванович был болен — это было в 1917 году, — я навестил его.
— Ну что ж, Костенька, скоро умирать. Я помню, умирал мой отец, так последние слова его были «Иван с печки упал». Мы ведь русские.
Через неделю Савва Иванович скончался[484].
Колдова
Сугробы. Так замело снегом дорогу, что не знаешь, и где она. На белых снегах темными гребнями стоят леса. Ночной снег сыплет на нас из мглы неба. Завтра праздник Рождества Христова.
Едем мы со станции ко мне, тихо везет нас возчик в розвальнях, разглядывая дорогу. Едет впервые со мной художник Листократов и архитектор Кузнецов, человек большого роста, прозванный за дородство догом. А художник роста небольшого, стриженный бобриком, с румянцем, глаза серые, и неизвестно отчего дрожат руки.
Дом у меня небольшой, деревянный, сени, кухня, комната в два окошка. Дальше еще комната, только холодная, не топится, заколочены досками двери и окна. В кухне живет сторож Петр, молодой парень из соседней деревни. Выселки в три двора. Дом стоит одиноко у леса. Есть сарай для лошади. Вот мы зимой и собрались поехать на праздник из Москвы.
* * *
Приехали. В комнате тепло, топится лежанка. На стол поставили закуски, пирог, гуся — все, что привезли с собой из Москвы.
До чего хорошо это уехать далеко из Москвы зимой в деревню. Как сказка: тишина, леса. Пахнет снегом. Совсем другой мир. Горит лампа, а окна замерзшие блестят в узорах мороза. А за ними темная синяя ночь. Приятели, самовар, разговоры простые…
— Беловскую колбасу[485] с чесноком надо в бумагу завернуть и в печку, — говорит архитектор Вася, — гуся тоже.
— Это верно, — соглашаюсь я.
— А знаете что, — говорит архитектор Вася, — пора и окорок запекать, я сейчас на кухню иду… Разговляться в двенадцать часов ночи будем.
— Правильно. Валяй…
* * *
На кухне сидели мои приятели, крестьяне-охотники, Дворченков Серега и Павел Груздев. У Дворченкова глаза, как черные тараканы, и нос вбок, а у Павла Груздева рот пуговкой и глаза серые. Хорошие люди и мои приятели, охотники.
Печка топится, дрова трещат, щи из свинины, ветчина в тесте запекается.
— Слышите, что вот Петр сторож говорит: у вас здесь в мороз дом так трескает, что спать ему не дает, — удивляется архитектор Кузнецов.
— Да ведь это завсегда. Мороз, потому, — заметил Павел.
— А то и дворовой постукает, ему, нечистому, тоже стужа-то не нравится, — сказал Дворченков.
— Это какой дворовой? — недоуменно спросил архитектор Кузнецов.
— Дворовой есть, амшайник[486] тоже балует… — и Дворченков засмеялся.
— Домовой тоже попугивает, — заметил Груздев, — постукивает здорово.
— А на кой же им леший пугать, и кто видел их? — сказал Кузнецов, пробуя ветчину и посматривая на меня.
— Я лешего видывал, — равнодушно сказал сторож Петр.
— Видел! Да где же ты его видел?
— Шел я тут вот надысь, прямо вот тут, у огорода, смотрю, а он из-за сарая согнулся так, глядит на меня, ощетинился весь, вот как шишка елова, рожа красная, здоровый, вот роста как вы, Василий Сергеевич, зубы осклабя, ржет тихонько. Я гляжу, чего это, думаю, а он, глядь, скрозь стену в косяк сарая и ушел.
Василий Сергеевич недоумевал:
— Как — ушел скрозь? Кто ж такой?
— Кто ж, домовой, кому боле. Идет скрозь стену, ему везде ход.
— Место здесь глухое, неча говорить, всякое есть. Колдова разная тоже, — подтвердили и мои приятели-охотники.
— Место, действительно, как-то в стороне, всё леса, когда ехали, жутко что-то, — сказал и Листократов.
* * *
Тем временем вынесли из кухни гуся жареного, окорок, мы ставим на стол, покрытый белой скатертью. В графинах разные настойки. Приятели мои, охотники, принесли крынку мороженых сливок, лепешки деревенские, туболки[487], творожники, сметану, грузди, рыжики, всё на стол. Тепло в комнате, в лежанку подбрасывают дровец. Василий Сергеевич разделся, остался в валенках и в егерской фуфайке. Сели все за стол, не едим, дожидаемся полночи, наступления праздника. Грибок один-другой съели, а мясного нет; никак нельзя.
— А какая же это колдова разная тут у вас? — спросил архитектор Василий Сергеевич.
— Тут-то? — ответил Дворченков. — Э-э, да всякая есть. У нас жил здесь наш хуторский, дядя Семен, так он знал эдакое-то разное. Колдун, потому. Племяш у него был, сродственник, он к ему и пришел, говорит: «Дяденька Семен, поучи меня эдакому-то, ты знаешь. Что тебе стоит, поучи». А он, Семен-то, и позвал из-под печи, — и вот лягушь выползла, во какая большенная, страсть. Он и говорит племяшу своему: «Полезай в ее сквозь, боле меня знать будешь». Тот — вот напугался! Прямо дрожит весь. Лягушь глядит на его, рот открыла, куда тут. Он бегом от дяденьки-то такого…
— Хороша история, — говорит архитектор Вася.
— Да, он эдакое знал, — продолжал Дворченков. — Пошел это он на Ивана Купала на Ремжу, вот что мельница брошена у Феклина бора, где летом налимов вы ловили, — а там по плотине и у колес, у мельницы-то, глядит он — чертей чтó сидит, ух ты! Косые, кривые, кто с рогами, кто без рог, говорят ему, Семену-то: «Талала — Талала, посылай нас на дела». А Семен им велит: «Ну, чего ж, идите в лес игольник считать…»
* * *
В двенадцать часов встали, с праздником поздравили друг друга, разлили вино, чокались, закусывали. Ну, ветчина хороша, пирог с груздями, рыжики в сметане.
— Неужели на Ремже эдакие штучки, — удивлялся Василий Сергеевич, — а я там рыбу удил в омуте.
— Верно. И днем там жутко, — сказал я. — Я топор брал с собой. На всякий случай. Заросло все, там уж ночью не половишь. Какой лесище, яма, гущера.