Женщины, приоткрыв дверь, разглядывали меня испуганными глазами. Мужчины успокаивали. Доктор брал за пульс, говоря в сторону, в пространство:
— Пальпитацио кордис![232]
Какой-то дачник приносил вино стакан за стаканом и повторял: «Вы пейте, и я с вами. Ах, эти драмы, у меня их… Ну что, пейте!»
Меня вывели в соседнюю комнату, где был накрыт стол. Один из дачников поднял бокал:
— Поблагодарим Петра Сергеевича и доктора, которые первые откачали молодого человека… И да послужит наше дружеское сочувствие в знак того, что он не так забыт, как многие из прочих утопленников!..
Другой дачник, огромного роста с белым лицом и с туловищем, похожим на комод, тоже сказал спич[233]:
— Не только в молодые, а даже в наши года могут случаться от женщины такие реприманды[234], что просто ум раздвигается на части. Все мы знаем по делам нашим, что в прошлом году случилось с нами, от Эмилии Карловны… То есть, я хочу сказать — с ее мужем. В этаком разе, ежели бы с ним не сладил Веревкин Костя, под Новый год у «Яра», то скажу прямо: фабрика пошла бы к дьяволу.
На меня все глядели с сожалением и радостью. Дамы ухаживали за мной, особенно одна… Она жала мне руку и повторяла на ухо:
— Ну, что за охота! Вы так молоды…
Тут в комнату, где я сидел и пил со всеми, вошла она, виновница моей гибели. Вошла торжественно.
— Как счастлива… Вы спасены. Как я страдала! Но вот и доктор говорит, что нет ни в одной литературе мира, чтобы человек топился от любви при женщине. Вы не понимаете красоты драмы…
— Верно, — сказал я. — В следующий раз я утоплюсь один.
С террасы закричали: «Сюда, сюда. Смотрите. Там опять что-то на мосту, кричит кто-то. Опять народ с фонарем. Еще кто-то утопился».
И впрямь, по мосту бегали люди. Мы все толпой пошли к мосту. Тишина майской ночи, роса, трава бьет мои туфли, и она, новая моя красавица, рядом со мной, я чувствую ее около себя. Как пахнут ее плечи, платье. И эта ночь! Медовый запах тополей, звезды, темные ольхи у реки. Глаза ее смотрят прямо в мои:
— А из-за меня вы бы утонули?
«Что же это такое, — думаю, — опять купаться?»
— Утонул бы, — отвечаю.
— Милый… — шепчет она.
На мосту стоит толстый исправник, станционный жандарм и еще кто-то. По воде ведут невод. На берегу народу — весь поселок.
— Теперь все едино, — кричит голос, — опоздали. Не откачать.
— Наши-то не откачают?
Все ринулись к неводу. Исправник впереди. Жандарм говорит:
— Хучь увыпей ею усю, реку, а его чтобы достать!
Невод волокут по берегу. В мотне плещется, блестя чешуей, освещенная луной рыба.
— Нету!
«Это меня ищут, — думаю я, — дали знать на станцию исправнику. Меня ищут…»
— Вы у нас ночуете? — спрашивает новая дама. — Наверху я приготовила для вас комнату — светелку…
— Но ведь мне, сударыня, из любви к вам надо еще топиться?
— Ах, какие глупости… Какой вы, право!
Бежит Петр Сергеевич, запыхался, кричит:
— Опять утопился, вот дурак-то. Я так и знал…
Увидав меня, остановился в недоумении:
— Вот он. Где же утопленник?
Петр Сергеевич пьян.
— Что это вы с ним делаете, — обращается он к моей новой даме. — Довольно вам, молодой человек! Не верьте женщинам. Анна Васильевна, фюить, дудки! Нет, из-за прекрасных глаз не утону. Уж как вам угодно-с, фюить!
Затем мы жарили лещей, а перед дачей на лужке сидели крестьяне с неводом и еще какие-то люди. Варили уху. Серьезно и деловито пили водку, по очереди, ровно, закусывая ветчиной с хлебом. Серьезный народ. Крестьяне говорили:
— Завтрева второго найдем. Поди, где теперь? Ночь-то… Утопленника, его надо сразу брать, не то ён уйдет. Бывало дело, сколько таскали! Завтра откачаем. Одново раза сердягу качали, ну что! Фабришные индо руки ему все повывернули — а он ништо: храпит. Зачали ему на брюхо прыгать, приказывали: «Выпущай воду, сволочь!» — а он ништо, так и помер.
Подали на стол жареных лещей. Исправник сел посередине. Опять пили, опять пир горой. Исправник — большой седой старик, усы белые торчат вперед. Говорит, как будто плюнуть хочет:
— Медаль спасение утопающего получить нелегко: по представлении губернатором министру внутренних дел. Помилуйте, если так будут давать, тогда — вот я купаюсь и говорю: «Тащи меня, братец». Ну и тащит приятель. «Медаль пожалте!» Так и медаутопленник[235]. Па-а-азвольте!
— Нет, па-а-азвольте, — говорит Петр Сергеевич. — Я ему веревку, а то — ау! Верно, — обращается он ко мне. — Па-а-азвольте! Хоть он это и из-за бабы, конечно, ерунда, но все же утопленник. Па-а-азвольте.
— Ура, — кричат на лугу. — Еще полведра. С Ангелом вас! Кто именинник? Исправник — именинник. Вот он. Ловко!
— Да, — говорит исправник, — есть тот грех.
Начинается все сначала. Доктор входит. С ним моя актриса.
— Позвольте представить вам, — заявляет он, — виновница спасения, т. е. не спасения, а торжества: Вера из «Оврага»[236].
— Как-с? — спрашивает исправник.
— Из «Обрыва», — поправляет красавица.
— То есть — из романа Тургенева или Гончарова, все равно, — не смущается доктор.
Сквозь звуки рояля, пения и песен на лугу я слышу шепот моей новой дамы.
— Пойдемте, я вам покажу комнату.
Ну и жизнь была… Только где вы, прекрасные мои дамы? Где вы, и актриса моя, Вера из «Оврага»?
Не знаю, которым по счету, но все же и я ведь был вашим… утопленником.
Вышитое сердце
Опушками лесов и проселками бродил я с двустволкой и пойнтером.
Был бодрый, хотя и серый, осенний день. Я вышел к большому стогу сена. Кругом было сухо. Я лег под стогом и стал опоражнивать ягдташ от копченой колбасы, печеных яиц и черных деревенских лепешек.
Хорошо, тепло, хочется есть, опрокинуть рюмку рябиновки! В душе бодрость и созерцание, а кругом бесконечные дали, мелколесье, красные осины, темный ельник и нежно-желтый березняк, — синие дали, воздух прозрачный. Не шелохнет. Тихий день.
Мой Феб с удовольствием ест со мной лепешки, а я осматриваюсь и далеко перед собою, над толпой деревьев, вижу высокую крышу дома.
Темный дом полуспрятан деревьями. Должно быть, чье-то поместье. Я тут никогда не бывал и не знаю, чей там дом. Одинокий, высокий среди лесов, он как бы поет что-то, рассказывает о чем-то. Я встал. Феб запрыгал от радости и расфыркался: пойнтера любят охоту.
Я пошел прямиками к дому, сквозь частый осинник. Буро-желтые папоротники и красные листья осины горели пятнами в темной траве. Феб что-то почуял. С треском вылетел черныш. Темным кружком, быстро и ровно полетел над лесом.
Я шагал по кочкам и болотам, в высокой траве. На стволах сосенок обглодана кора. Видно, тут угощались лоси.
Лес кончался, и открылся ровный луг. За лугом я увидел сад и деревянный дом, огромный дом с заколоченными окнами. К саду были обращены фальшивые окна, их черная краска сильно полиняла. Я увидел боковое крыльцо с колонками, забитое досками. В саду, куда я вошел, огромные серебристые тополя касались ветвями обвалившейся крыши дома. Темный сад, такой же темный пруд, заросший ивами, разрушенная терраса, — все впечатляло тут унылостью, печалью и тайной. Ни души кругом, ничто не говорит о жизни!..
Я обошел дом, взобрался по сгнившей, иструшенной лестнице на террасу. Точеные белые столбики, кое-где оставшиеся, говорили о былой роскоши. Я посмотрел сквозь ставню в окно.
В сумраке его мне открылась большая комната, с изразцовой белой печью до самого потолка. На стене — внушительные зеркала в карельской березе, в углу — ободранный длинный диван. Обои упали грудою с оголенных стен.