— Ну, брось, — сказал Чичагов. — Пойдем купаться.
* * *
На пруду как в зеркале отражаются большие деревья, и вечернее солнышко освещает деревянные купальни. Мы прошли по мостику. В купальне пахло водой. На деревянных лавочках какой-то кудрявый молодой красавец одевался. Он был высокого роста; элегантно завязывал галстук. Надев шляпу и взяв трость, он прошел внутрь купальни, согнулся и смотрел в щелочку соседней купальни. Обернувшись к нам, он весело звал рукой, сказав:
— Сосед, пойдите сюда.
Александр Григорьевич подошел.
— Посмотрите-ка, — сказал молодой человек, — купаются… Прехорошенькая одна… Интересно. Это я дырочку провертел… — И франт рассмеялся.
— Это что же вы делаете, милостивый государь, — сказал Жеребков строго. — А знаете ли, какая за это ответственность: 136-я статья Устава Особого положения и 232-я Уголовного…
— Пустяки, — сказал, смеясь, молодой франт.
— То есть как — пустяки? Позвольте, позвольте… А если моя жена купается?
— Ерунда. Какая жена. Жена неинтересна, немолода… Вот племянница ваша очаровательна… Я прямо влюблен. Красота. Афродита…
— Какое же вы имеете право? — говорил, задыхаясь, Жеребков.
— Какое право? Бросьте ерунду. Я теоретик искусства, эстет… Вы же не понимаете красоты. У вас нет возвышенных чувств… Купаетесь с пузырями[506]… Вас не восхищает красота. Вы не эллин, а обыватель…
Он, проходя, сказал мне тихо, смеясь:
— Ну и сердитый сосед у нас — я ведь все нарочно, там никто и не купается.
— Видели? — говорил Жеребков, волнуясь. — Вот этот голубчик с соседней дачи. Какова скотина, а? Слышали, а она с ними познакомилась. Странное время… Нравы — ужас!
* * *
Вечером на террасе дачи сидим за столом и едим окрошку. Уже спустились сумерки, на столе горит лампа. Тихо, слышно только, как трещат в траве кузнечики, и пахнет сеном.
На соседней даче послышались голоса, веселый смех и звуки гитары. Жеребков насторожился. И вдруг женский голос запел:
Раз один повеса,
Вроде Радомеса,
Стал ухаживать за мной.
Говорит: люблю я,
Жажду поцелуя,
Ну, целуй, пожалуй,
Черт с тобой…
Александр Григорьевич побледнел, опустил ложку и водил глазами во все стороны. Голос пел:
Дум высоких, одиноких,
Непонятны мне слова.
Я играю, слез не знаю,
Мне все в жизни — трын-трава.
И мужские голоса подпевали:
Ей все в жизни трын-трава…
Жеребков встал, бросил салфетку и быстро сказал:
— Едемте, едемте сейчас, едемте в Москву…
Он переоделся и взял под мышки портфель. Спустился с террасы и быстро пошел на станцию. Мы пошли за ним. Рядом со мной инженер путей сообщения.
Он мне тихо сказал:
— Вот… Умный человек… мораль одолела. А ведь голос-то ее… Это племянница пела…
Когда, спеша, мы шли на станцию, было слышно — смех и пение с соседней дачи. Мне хотелось вернуться туда, где пели эту ерунду. Это веселье так сливалось с летней ночью, какой-то правдой и радостью жизни.
* * *
Прошли годы. Весной утром приехала ко мне высокая молодая женщина — на лице ее были горе и слезы, — сказала мне:
— Прошу вас, Коровин, поедемте, попишите его, его часы сочтены.
Я взял холст, краски и поехал с ней. Дорогой купил пучок фиалок.
Худой красавец, еще молодой, лежал на постели. Я положил фиалки к его красивым бледным рукам. Он пристально смотрел на меня, когда я писал. В его прекрасных глазах была видна смерть. Вдруг я увидал — это он, тот франт, который был в купальне в Кускове…
Я сказал ему:
— Помните купальню в Кускове?
Он как-то горько улыбнулся.
На другой день я приехал и увидел у подъезда большую толпу молодых артистов. Прекрасный режиссер Вахтангов умер[507].
Первая любовь
Был у меня приятель, человек здоровый, роста богатырского, лицо такое серьезное, а сам веселый, смеялся как-то особенно: закрывались его желтые глаза, лицо краснело, и, бывало, закатится смехом. Был он архитектор, и звали его Вася. Страсть у него была к рыбной ловле на удочку.
* * *
Летом он приехал ко мне в деревню, один, никого не захватил с собой. А в деревне у меня гостил в это время другой приятель, доктор Иван Иванович, доктор хороший, клинический врач. На кожаной куртке всегда носил большой знак доктора медицины[508]. Человек был тоже очень серьезный. Лицо такое ровное, блондин, глаза белые. Большие баки, расчесывал ровно. Любил живопись. Картину смотрел долго, бывало, скажет:
— Да, это не наука.
Приятель Вася что-то был очень мрачен. Взял стакан чаю и сел у окошка. Глядел в зеленый сад, где звенели малиновки. Хорошо летом в деревне.
— Что, — говорю я, — что с тобой, милый Вася? Ты как день неясный, опечалился чему?[509]
— Да, да-с, — сказал он, опустив голову. — Если бы вы, Константин Ликсеевич, были человек серьезный, я бы вам рассказал, а то у вас всегда все шуточки, а ведь жизнь серьезна. В ней так нельзя, шуточками все. Приходится подумать. Не знаешь, что и откуда приходит. Вот женщины, возьмите. Знаете ли, что они все с гандибобером?
— Как, Вася, что это, гандибобер?
— Вот видите, я серьезно говорю. А вы на шутку хотите поворачивать. Я уже вижу, с вами нельзя сурьезно говорить ни о чем.
— Слушай, Василий Сергеич. Постой. Я, честное слово, не знаю, поверь мне, что такое гандибобер?
— Тогда что же с вами говорить. Вы не знаете ничего. Софья моя была женщина хорошая, правда. А вот, черт знает, что с ней сделалось.
— Что же сделалось?
— Но вот послушайте. Увидите, что.
— Что же, Вася, случилось?
— А то — узнать ее нельзя. Я думал, что нездорова. Нет, не поймешь. Знаете, что она мне сказала?
— А что?
— А то. Вы, говорит, на меня смотрите, как на самку. Я думаю: что такое? «Какую самку?» — спрашиваю. А она молчит.
Доктор Иван Иванович встал с тахты. Близко подошел и пристально смотрел на приятеля Васю.
— А ко мне по делу, — продолжал приятель, — приехал клиент. Я архитектор ведь, дело большое. Все раньше было обдумано, переговорено. Ну, и говорит мне: «Сегодня все кончим. Приезжайте в ресторан „Прага“. Там мы подпишем условия. Жена моя там будет и зять. Я вас познакомлю с ними».
Деньги-то на постройку у отца. Он мне говорит, а у меня в голове «самка». Сами посудите, расстроился я. И не знаю, почему я и скажи клиенту: «А что вы на жену, как на самку, смотрите?» Он встал, скоро простился и уехал. А через полчаса записку присылает — обед откладывается. Ну хороша штучка.
И Вася смотрел на меня, прищурив один глаз.
— Вот оно что.
— Пустяки, — успокаивал я приятеля. — Мало ли что. Ну, ей кажется, что ты мало отдаешь ей души. Вот уезжаешь от нее.
— Уезжаешь. Она терпеть не может деревни. Я звал ее, дак не едет. Говорит — тощища.
— Любишь физически, — сказал доктор.
— Позвольте, позвольте, — горячился приятель Вася. — Что такое — «души», «физически», вот вы, как и она, ерунду порете. Я-то понял, в чем дело.