Иду у заросших кустов, среди них видны бочажки. Впереди бежит Феб, вижу вдруг — он отскочил от воды. Я подумал: «Должно быть, змея…» — и пролез сквозь кусты посмотреть. В круглом небольшом бочаге плеснуло у самого берега. Что-то странное я увидал — точно большой мешок, в темных пятнах, ворочался в воде, у самого берега. Половина мешка ушла под берег, и чудовище вертело широким, как лента, хвостом.
«Сом, — подумал я. — Из реки зашел».
Я опустился и ногой в сапоге толкнул его. Сом повернулся в омуте. На огромной голове — белые маленькие глазки в упор смотрели на меня.
— Откуда ты пришел, леший? — сказал я.
Он, повернувшись, опять ушел под берег. Ручей был мелок — как он мог попасть туда?
«Вот, — думал я, — приедут приятели мои, буду показывать сома».
Отойдя от ручья, пошел по берегу. Ручей переходил в болото. Высокая трава на кочках, а вдали, среди кустов, блестела вода реки. Ноги вязли в болоте все глубже и глубже. Феб, вертя хвостом, шел впереди, подняв голову, причуивал. Повернулся и стал. «Далеко», — думаю. Пошел к нему. Невозможно — глубоко, едва вытаскиваю ноги. Холодная вода наливается в сапоги.
Ближе и ближе подхожу к собаке. Феб стоит как вкопанный. От самой его морды вылетает дупель и, раненный, падает за речкой, у старого брошенного сарая.
Под ногами качается земля, и тонут ноги. Выбирая места, где гуще трава, я пробираюсь к берегу. Неожиданная радость: я вижу с правой стороны рыбацкий челн у реки. Он полон воды.
— Феб, — говорю я, — там, там, дупель, достань, там! — показываю на ту сторону реки. — Достань.
Феб смотрит на меня и плывет по реке, нюхая воздух.
Надев ружье на шею, я тяну челн на берег, покачивая его набок, — вода льет из него.
Вылив воду, опять толкаю его на реку и сажусь в него. Куском шеста отталкиваюсь от берега и гребу им скоро, скоро. Но вижу — быстро в старый челн набирается вода. Доеду ли до берега? Уж близко.
Вдруг челн опускается носом в воду, и я опускаюсь вместе с ним. Холод. Держусь рукой за край челна и гребу. Вот берег, у берега глубоко… Хватаюсь за траву, вылезаю. Ремень от ружья на шее душит. Ух, как холодно… Только спина почему-то сухая.
На берегу Феб держит во рту дупеля и ходит кругом меня, как-то особенно разводя от удовольствия карие глаза. Бегу в сарай. В углу навалено немного сухого сена, достаю из кармана коробку спичек — мокрая. Открываю коробку. Не зажгутся. Еще в ягдташе коробка новая, там спички суше. Но обо что зажечь? Край коробки сырой. Беру в сарае кусок сухой палки и тру о бревно. Тру долго, пробую — согрелось дерево. Прикладываю к теплому месту край коробки… Озяб ужасно, зуб на зуб не попадает. Снова тру и тру палку. Выбираю спичку посуше — не зажигается. Выбираю другую — вспыхивает огонек. И я зажигаю сено. Отделяю горящее, подкладываю. Какая радость!
В сарае горит костер, кашляю от дыма, кладу щепы, палочки, бегу к кустам, ломаю сучья можжевельника… Окостенел, дрожу весь.
Раздеваюсь и голый бегаю за хворостом. Уж около сарая тоже горит костер. Греюсь у самого огня — грудь, коленки. Тепло. Только спина как лед.
А Феб все приносит мне того же дупеля, кладет передо мной и смотрит на меня в недоумении. Сушу платье, но оно такое мокрое.
«Захвораю, — думаю я, — воспаление легких…»
И кладу на самый костер штаны, куртку. От них идет пар, а потом и дым. Тлеют края…
«Черт с ним, — думаю я, — пускай горит».
Надеваю на себя почти горячие штаны и куртку. Как-то сразу становится лучше. Чувствую себя человеком.
Вдруг вспоминаю сома, который в омуте. Ничего ему! — в воде всегда, и зимой сидит.
— Сом, я тебя выпущу в реку, а ты помолись за меня своему богу…
Рубашка высохла, хотя наполовину сгорела. Но замечательно в рубашке. Рубашка необходима человеку.
* * *
Как-то в Москве зимой, вечером, в компании друзей, кто-то сказал про одного знакомого: «В тихом омуте черти водятся». И вдруг вспомнил я деревню, лето, ручей и тот бочаг, где я видел сома, которого хотел выпустить в реку на свободу.
Я рассказал о чудище приятелям своим, охотникам, и они решили поехать в деревню ко мне как-нибудь на праздниках, и того сома достать из бочага.
* * *
Рождество. Все занесло снегом.
Долго искали бочаг по ручью. Но по кустам я узнал место. Клали доски и разбивали пешней лед. Очистили весь омуток, опустили туда сеть и наметку[602], водили ими в воде, но сома не было.
— Ушел в реку, — говорили друзья. — Или ты сказал кому, его и поймали.
— Нет, я в тот же день и уехал. Никому не говорил.
— Где же он?
— Ен тут, — сказал хитро охотник-крестьянин Герасим, — в норе, под берегом. Постой, я постукаю.
И Герасим, взяв пешню, стал стучать кругом по берегу омута. В омуте что-то закачалось, — и сом показался на поверхности.
— Бей его пешней! — сказал кто-то.
— Нет, нельзя, нельзя! — закричали все.
Наконец, сома поймали в сеть, и мы все несли его на реку к проруби. Он мгновенно пропал в воде.
Возвращаясь с реки в дом, почему-то все мы испытывали приятное чувство — вот отпустили сома на свободу. Как такому чудищу жить в маленьком бочаге, пусть живет на приволье, в реке.
* * *
Как-то летом, утром, я шел под бугорком у ручья и зашел, пробираясь кустами, посмотреть тот омуток. Сел на бережок, смотрю на воду и задумался. Вдруг вижу: наверху воды показалась широкая плоская голова сома. Она медленно двигалась к листьям купавы, на которых сидела зеленая лягушка. Сом брызнул хвостом по воде и пропал.
— А мы-то старались, — сказал я, — тебя отпустить на свободу! А ты опять здесь? Удивленье…
При встрече с друзьями я рассказал им, что сом-то с полой водой опять вернулся в маленький омуток. Все удивлялись, находили это странным.
А охотник-крестьянин Герасим Дементьевич, смеясь, сказал:
— Чудно! Чего, нешто он дурак какой. Ему, поди, чай, годов-то сколько. Ишь он какой здоровый. Он знает, где ему лучше, где сытней. Тута он в омуте, у болота, лягушек ест. Ишь он толстый какой! Вы его жалеете, на свободу пускаете, а она ему пошто? Ему в яме-то лучше нравится…
Ночь и день
Поздний вечер. С краю, у большого леса, я поставил палатку, в палатке просторно, стоит складной стол, походная постель, ящик с холстами и красками. Утром буду писать с натуры. Место красивое, глухое, лесное. Большой песчаный обрыв покрыт лесом, седые ели спустились до самой речки. Оголенные ветви их, покрытые белым мохом, как кружева, выделяются на синих тенях обрыва. Последние лучи солнца замирают на верхушках леса. Деревья, как опрокинутые, отражаются в реке, так глубоко…
Глушь…
— Не сказывай никому, — говорю я крестьянину Григорию Тараканову, который привез меня, — я дня три здесь поживу в палатке. Картины буду списывать. А-то придут — будут мешать.
— Чего… не скажу, — отвечает Тараканов, — списывай. Чего тут… только место — заросль, кому нужно? Сюда никто и не ходит. По осени тут волки воют. Тута и не рыбачут, вся река лесом завалена. Осыпь… Так и называется — пустошь.
— Чего тут… — подтверждает приехавший со мной Василий Княжев, рыболов, и как-то недовольно смотрит на поставленную палатку. — Место самое скушное. Лучше бы у мельницы стали, все же там какое ни на есть жительство…
— Ну, так значит, через три дня приеду за вами, — говорит Тараканов.
— Вот, на дорогу, — говорю я ему, наливая стакан водки.
Он пьет, закусывает колбасой и, смеясь, говорит:
— Эка охота у вас списывать эдакое-то… Пустошь и пустошь — боле ничего.
Он, простившись, тронул телегу, завернул с лужка в лес и скрылся.
— Вот что, — говорю я Василию, — надо костер развести. — Чайник повесим, чаю попьем. Калачи в корзинке достань, ватрушки, да фонарь надо зажечь. Я напишу это место… вот месяца серп вышел.