— Ты болен? — спросил я. — Ты очень изменился…
— Да, сердце, знаешь… Болит сердце…
— Плохо с Левитаном, — сказал мне и Антон Павлович, — плохо с сердцем…
А вскоре доктор Беляев говорил у Мамонтова, что Левитан болен серьезно. Это было летом.
Левитан умирал.
— Закройте же окна! — просил он.
— Солнце светит, — отвечали ему, — зачем закрывать окна?
— Закройте! И солнце — обман!..
Это были его последние слова…
Лебеди
Плескаясь свинцовыми волнами, далеко развернулась, заворачивая за темные леса, Северная Двина. Стучит о борт парохода холодная зыбь. Осенние синие тучи несутся над рекой. Далеко, над лесами, яркие просветы вечерней зари.
Небольшая столовая парохода; тепло, тускло горит фонарь. Двое пассажиров, купцов из Великого Устюга, инженер, мой приятель барон Клодт, отец дьякон из Вологды, высокий, красивый. Барон Клодт щиплет дупелей, которых я настрелял в Холмогорах под Архангельском. Готовим ужин. Уютно в столовой парохода. Как-то душевно, отрадно. А снаружи ветер. Наступает мрачная ночь. Медленно идет пароход, хлопая лопастями колес. Впереди слышны голоса — меряют воду.
— Осемь, о-диннадцать, не мая-ячит. Осемь, осемь. Шесть. Че-еты-ыре…
Кто-то бежит по палубе, кричит — «Стоп!» Бросают якорь. Пароход медленно поворачивает и останавливается. Кричат:
— Боцман! Стоп.
— Ночевать тута будем, — говорит капитан, входя к нам. — Сентябрь, а стужа этакая. В прошлом сентябре теплота была, а теперь хоть шубу надевай.
— Бывает, к концу сентября-то, больше холода-те, — перебивает его купец.
— Чего «холода-те», — ворчит капитан.
— Да некуда боле, акромя дому, на зиму садиться-то, Семен Дмитрич, не привыкать, — разговорился купец. — Прогнали лес. Неча Бога гневить. Хорошо. Под тоску ненастье бутылочку раздавить ничто.
— И чего, господин, — обращается купец к Клодту, — птицу эту припорашиваешь? И чего в ей? Не гусь, мала больно. Какая еда!
— Ведь это самая первая дичь. Самая лучшая. Дупеля, — объясняет ему барон Клодт.
— Ну чего. Какая тут польза. Вот у нас семга свежая, достанем сейчас. Попотчуем вас. Да языки оленьи. Это вот дичь. А чего тут. Заезжайте-ка ко мне в гости, в Устюг. Ухой вас угощу. Вот жирнища стерлядинская. На Волге нету эдаких. У меня так исправник, а еще какой-то, из финансов чиновник, что ли, не знаю, да вот такой господин инженер, что дорогу ведут, да настоятель, ну, выпили это мы, чего тут…
Купец вдруг замолчал, стал прислушиваться, глядя на потолок каюты.
— Чу, слышите, — сказал он. — Слышите. Вот дичь-то. Слышь, лебеди шумят…
Какой-то шум пронесся над пароходом.
Я и инженер вышли на палубу. Была темная ночь. Во мгле осенней ночи тысячи лебедей над нами неслись кучами, как белеющие тени.
И звук, то пропадающий, то надвигающийся, входил в душу волей, радостью, обещанием торжества, какой-то правды и радости. Задумалась душа. Я почувствовал сиротливость, когда спустился в столовую. Мундир инженера, купцы и каюта показались мне скучными.
— Ведь это у их, лебедев, тоже, как у людей. Парами летят. У его супруга, у кажинного, — говорил купец, нарезая семгу на столе. — И очень аккуратно живут. Драки никады не бывает. Гордая птица. Только гусь на вкус куда тут лучше.
— И чтó ее по весне тут, по берегам, — заметил другой купец. — Садится — чисто снегом покроются все отмели. И не дерутся меж собой. Отчего бы это? Как вы думаете?
И купец проглотил рюмку водки.
— Летают куда хотят, — сказал задумчиво инженер. — Им простору много. Им железных дорог не надо…
— Это верно, — подтвердил купец. — Хлеба не сеют. Денег у их нет.
— Водку не пьют, — заметил барон Клодт.
Все засмеялись.
— Фарватер у лебедей вольный, на мель не попадут, — угрюмо согласился и капитан.
— А вот у нас, в Устюге, чего вышло на эту весну, послушайте, — сказал внезапно купец. — Вот в слободке красавица такая жила, дочь резчика-иконостасчика. Ну такая, что кажинный, как посмотрит, то прямо станет как вкопанный. И вот убежала от отца-матери, прямо как есть. И убежала с таким что ни на есть сукиным сыном, жуликом. Шематоном. Ну, сказать стыд. И этот-то шематон ею торговать стал. Прямо ее в знакомство всем сует. И деньги у того-другого через ее берет. Вот что эдакое дело значит?
Он, наливая водку, расплескал ее на скатерти, пальцами помочил себе голову и сказал в сторону:
— К деньгам.
— Это правда, точно — согласился другой купец. — Было это в Устюге. Когда его опосля посадили в тюрьму, так ее спрашивают, почто она такого холуя подобрала себе, эдакая красавица. А она ответила: «Чего, — говорит, — „не по хорошу мил, а по милу хорош“». Вот тебе и возьми.
— Да о чем он? — вмешался отец дьякон. — При такой благодати, — он показал на стол. — И при беседе нашей неохота о дурацком деле говорить. Но она, пословица эта, показывает несознательность. А я вам скажу, что, как у нас, под самый Светлый Праздник помер регент. Соборный хор, без регента невозможно. Прислали другого. Глядят — человек серьезный, такой степенный. Только утреню, в самый праздник, и зачал он хором милитировать[449]. Понять невозможно. Хор врет. Кто куда. Орет просто зря. Ухо режет, сбивается, молитву отымает. Беда, до чего врет. Мальчишки, и то смеются. А ведь по-милому-то он хорош тому, кто его послал к нам. Послал человек-то знатный. А по-хорошему-то он что? Полный нуль. Одно озорство выходит. Дурацкая пословица, говорю, и для глупца подходящая. И до невозможности безнравственно. И ежели она в жизнь войдет, то прямо погибель.
— Горяч ты больно, отец дьякон, — сказал купец. — Я опосля того дела, что вышло с красавицей у нас, и спросил свою супругу, хозяйку свою: «Что я тебе, Василиса Михайловна, по-хорошу мил, аль по-милу хорош?» Она прямо ответила: «Ты мне, Иван Панкратьич, по-хорошему мил. Ты, — говорит, — наживаешь и капитал крепко держишь». Во как. Прямо как вот лебедь белая, что парами завсегда живут, дружно, и по небу летают.
— Ну, это, брат, твоя лебедь белая, — сказал другой купец, — Василиса-то Михайловна, прямо что дуром брешет. А ежели ты маху дашь? Бывает то в делах-то наших. Обанкрутишься. Тогда как? Хорош-то у ей, когда деньги гонишь в сундук. А нет, так тагды, ау! — прощай, пиши. Выходит дело — дурость, в таком разе… Моя баба, Прасковья Петровна, она эдак-то не скажет. А совсем наоборот. По-милу хорош, вернее будет…
— По-милу, — перебил его купец. — Да твоя-то лебедиха белая вороны черней. Облаката помнишь? Так мы знаем, какой ты милый-то, замолчи.
— Ну что вы! — вступился инженер. — Зачем ссориться. Сплетни разные. Охота вам.
— Охоты мало, — сказал купец. — А зря лясы точить тоже не надоть ему. Ништо. Какое право полное имеет мою супругу законную звать вороной. Ведь это чего? Обида кровная!..
— Что такое, глядите, — вдруг сказал инженер, показывая на стол. — Смотрите, стол кренится.
Капитан вскочил из-за стола и быстро вышел.
— Робя, вставай, — кричал он на палубе. — Дрыхните, черти. Давай якорь.
Было слышно, как забегали по палубе, стуча ногами.
— Одевайтесь, — сказал нам в дверь капитан. И стал кричать: «Гони лодку. Спасай».
Одеваясь наскоро, мы вышли на палубу. Пароход скренило.
— Песком затянуло. Сходите в лодку, — командовал капитан. — А то затянет — не слезть. Эй, черти, якорь заноси.
Лодка тихо отплывала от накренившегося парохода.
У огромной песчаной осыпи, покрытой упавшими елями, мы вышли из лодки. Глухой берег. Пахло водой и лесом. Ветер стих. Сидя у кручи, на песке, мне было слышно, как в ночи, на пароходе, бегали люди, стучали колеса парохода, останавливались.
Капитан кричал:
— Заноси, заноси. Бугры. Тащи бугры.
Вдруг кто-то запел:
Э-эх, гармошка, новый тон.
Эх, раз. Эх, раз.
Светло-розовы мехи-и.
Полюбил бы староверку,
Не замолит ли грехи-и.
Эх, раз, еще раз. Раз,
Идет. Еще раз.