— Молоканин, надо думать, — прошептал кто-то, — или штунда[577]…
— Да это все сказано давно, мил человек, — сказал другой. — Да не выходит.
— Ты вот скажи, как сделать-то, — сказал купец.
— Да, верно. А уйти никуда живому с земли невозможно. Круглая она. Вот и ходи кругом, не уйдешь никуда. А не то — мало ли убежало бы! Велено — вот и живи, а уж как хочешь.
И белобрысый покачал головой.
Замолчали. Я вышел из кают-компании на палубу. Широкая Волга несла свои воды. Проглядывало солнце. По берегу шли поля, леса, селения. Отрадно и радостно было смотреть на берега широкой реки. Около меня стоял купец и смотрел на плоты, которые гнали по Волге. Купец приставил свои руки ко рту и закричал:
— Чьи плоты-те?
С плота кричали:
— Га-аври-ло-ва-а-а… Сво-ло-ча… День-ги-и… вто-ро-о-ой ме-сяц… не пла-а-тит… сте-е-рва…
— Мои плоты-то, — сказал мне купец, обернувшись ко мне, и засмеялся. — Не платит… Ишь чего?.. Заплати-ка таперь! Знаю, плоты разобьют, деньги пропьют… Знаем мы, когда платить надоть. На Покрова плачу, ну и ступай… А вот этот-то, белобрысый, чего он, с дурью впрямь или заучился так? От науки у него в голове метафизика завелась? Его беспременно под арест посадить надо, чтобы маленько поостыл. Тогда у него червяк-то этот из головы повылезет…
Встреча
Много я скитался по свету. И не раз я видел весну в других странах. Но такой весны, как у нас в России, — я нигде не видал.
Москва. Я смотрю в окно моей мастерской, и мне в окно видна разлившаяся Москва-река. Чудно и торжественно. На берегу стоит Кремль — соборы, башни, как будто бы какая-то давняя дивная сказка. За Кремлем гаснет розовая заря. Галки носятся в вечернем небе, то стаями поднимаясь кверху, то быстро опускаясь к самой земле, с каким-то особым радостным криком. В их полетах есть какой-то праздник, птичий бал.
В реке, в талой грязной дороге, в движении народа, идущего через мост, в зажигающихся к вечеру уличных фонарях, во всем окружающем чувствуется весна.
Странно, я видел много стран. И нигде нет такого отрадно-печального чувства, необычайного замана, глубокой красоты, мечты тревожной, как в весеннем вечере России.
Это чувствовалось именно в Москве и ее окрестностях. В Петербурге другая весна.
Потемнело в моей мастерской. А в окнах еще лежит свет зари вечерней. Как-то отрадно и грустно мне, и я думаю — пойду по берегу к Бабьегородской плотине[578] на Москва-реку. На окраине Москвы деревянные дома, с одинаковым рядом окон. У ворот на лавочках сидят обыватели, женщины в ситцевых платках, какой-то телеграфист, мужики с дровяного склада. Все лущат подсолнух, смотрят вдаль, на Москва-реку. А вдали церковь, какое-то казенное здание, институт или богадельня, а перед набережной ряд тумб. Проезжает извозчик, похлестывая убогую лошаденку, сидит какая-то женщина, везет клетку с канарейкой. И опять пустая улица. Городовой с книжкой ведет какого-то оборванца. И все как-то просто. И во всем, в природе и людях, чувствуется щемящая радость.
«А зайду-ка я, — думаю, — неподалеку в лавочку к Березину. Там всегда собираются по весне особые люди — рыболовы на удочку».
У Березина в лавочке висят веревки, сети и как лес стоят камышовые прутья. В шкафу висят разноцветные поплавки заграничной работы, а на прилавке в ящиках под стеклом синие стальные крючки разных номеров. Дальше, в комнате Березина, горит лампа, сидит приятель мой Василий Княжев и правит на спиртовой лампочке тонкие концы камыша для удилищ. Кругом сидят какие-то люди — мастер железнодорожный, чиновник пробирной палатки, служащие детского приюта, нестриженый и небритый, знаменитый москворецкий рыболов Сергей Петрович Поплавский. Простые люди — все страстные охотники-рыболовы. Приходят к Березину посмотреть на реку, которая видна из окон, и поговорить о рыбе, про случаи, которые были в жизни. А случаи всегда были особенные.
Василий Княжев, как только начиналась весна, оживал. Его темные глаза все посматривали вдаль. Он был поэт и бродяга в лучшем смысле этого слова; никакое дело, никакие деньги не могли удержать его весной…
— Эх, — говорит Василий, — в Косине озеро, и вода в ём — вот чиста как хрусталь! Это что! И глубина в ем, дна нет…
— Ну и врешь, — говорит немец План, — не может этого быть, чтобы дно нет.
— Да вы, немцы, все так… Вам дно давай, Бога покажи, какой он, из чего он сделан. А вот озеро-то мерил монах, так тридцать семь сажен, а рядом двенадцать — это что! Там, значит, горы, на дне-то, и ходы разные, и не иначе, что озеро это соединено с водой святой, потому что вода у него синяя. А там недалеко — другое озеро есть, у деревни, в ём вода совсем другая. Вода как вода, а у етого — голубая, да чиста до чего — удивленье!..
— Это правда, что вода в этом озере, в Косине, точно голубая, — сказал Березин. — Его и зовут Святое озеро.
— Не потому оно святое, — перебил Василий, — что вода в ём голубая, а то чудно, что оно целит вот от дела какого, от горя… Прямо искупался раз, и готово, как нет, начисто горе снимает, как не было. Жила его, значит, водяная от сердца земли идет. Вода-то такая в ём. Может, из этой самой воды слеза людская сотворена, может, эта вода слезы радости земной есть. Ты вот, Карл Андреич, все знаешь, немец, конечно. А вот, слеза-то — чего это в человеке?
— Там карася фунта на два есть. Какой карася, прямо золотая карася. Какое горе с тебя снимало… Это пустяка дурацкая… — говорил План, смеясь.
— Нет, постой, — не сдавался Василий. — У тебя горе свое, а у меня свое. Постой. Вот скажи — рога тебе баба ставила?
И Василий посмотрел пристально на Плана в ожидании ответа.
— Что ты, с ума сошла, какие рога? Эмма Августовна разве станет такой пустяки думать?
— А я вот женат был, — тряхнул головой Василий. — И так жену любил, так любил… что вот глаз отвести не могу, все на нее гляжу. И деньги были у меня. А она по весне ушла с жуликом… И прямо места не найду, горе есть. Да меня в Косино и отвез монах один. Я прямо разделся, да в озеро. И сразу у меня все, как не было. Прошло… И горя нет. И домой не пошел. Но она меня нашла. То ли, се ли, говорит, давай жить опять, я тебе не изменяла. А я на ее смотрю и узнать не могу. Нарядилась она, шляпу надела такую… А я смотрю, пристально смотрю и думаю: «Кто это? Какая-то другая, чужая». И говорить с ей не могу более: ску-у-у-чно. Вот вода-то в Косине — все смывает… Чистота такая — всю грязь из души выполоскала…
— Это верно, — сказал Поплавский. — Вот меня дома бранят все, и жена, и сыновья, все за рыбную ловлю. Одно спасенье: уйду на речку и живу на бережке. Посидишь, ну и полегчает. В реках есть это тоже: водой-то речка тоже горе уносит. Да вот теперь пост Великий, Страстная неделя. Никак нельзя. А то хорошо в грусти жизни нежинская рябиновая. Тоже помогает… Я как что — ею спасаюсь. И вот что я заметил и от всех, можно сказать, рыболовов слышал, какие кренделя получаются. Выходит так: на охоте, на рыбной ловле, как с собой кто коньяк, ром возьмет, ни черта не выходит. Что такое? Только рыба не берет. А ежели вот рябиновая или просто вот смирновка, белая головка, — идет. Прямо берет рыба! Слышит, что ли, она? Только прямо скажу, что лещ любит водку. Я его всегда ловлю под Хорошевом, ловлю выпивши… Трезвый, что хочешь, — не идет нипочем…
Толстый План смеялся:
— Это же что же такое? Я там и пьяний ловил, и трезвий — ничего не попал. И что такое русский голова только выдумает, такой чушь… И верит… Смешно.
— А ты не веришь, Карл Андреич? — спросил Василий.
— Конечно, такой чушь верить невозможно.
— Ну, а помнишь, ты на Сенеже тонул пьяный?
— Это верно — тонул, помню.
— Когда выпили мы две четверти, у тебя в лодке оставили их пустые. Когда волна лодку твою опрокинула, кто тебя спас? Эти пустые бутылки. За них ты держался…