Мне хотелось сделать мрачными теснины ущелья и согласовать пейзаж с фантастической фигурой Демона, которого так мастерски исполнял Шаляпин. Высокую фигуру Шаляпина я старался всеми способами сделать еще выше. И, действительно, артист в моем гриме, на фоне такого пейзажа, казался зловеще-величественным и торжественным.
Тогда-то «Русские ведомости» и написали свою злостную критику:
На постановку «Демона» тратятся казной деньги, на Кавказ посылается художник Коровин, а он даже не удосужился прочесть поэму нашего гениального поэта Лермонтова. В поэме «Демон» слуга обращается к князю Синодалу:
Здесь я под чинарой
Бурку разложу
И, уснув, во сне Тамару
А Коровин чинары не изобразил. «Какая дерзость так относиться к величайшему поэту земли русской! Вот какое невежество приходится терпеть от новых управителей образцового театра…»
Конечно, все это было чистейшим вздором: денег на поездку я не брал, а ездил на свой счет. Но дело не в этом. Ошеломил меня больше всего упрек в незнании Лермонтова, и я написал в редакцию «Русских ведомостей» письмо, в котором выражал свое удивление и огорчение… как могла профессорская газета принять вышеприведенные вирши оперного либреттиста за поэму Лермонтова? Тогда приехал ко мне Н. Е. Эфрос и просил забыть эту «ошибку».
Однако «Русское слово», к великому конфузу «Русских ведомостей», письмо мое напечатало.
А вслед затем получил я повестку, приглашающую меня в отдел Министерства внутренних дел…
Во дворе большого дома, напротив Страстного монастыря, — крыльцо. Звоню. Дверь открывает жандарм. Я показываю ему повестку.
— Пожалуйте, — говорит жандарм и ведет меня по коридору, по обе стороны которого — двери; одна из них отперта, и в комнате сидит дама в глубоком трауре, а перед ней жандармы роются в чемоданах.
В конце коридора мне показали на дверь:
— Пожалуйте!
Я вошел в большую комнату. Ковер, письменный стол. Прекрасно одетый господин с баками встает из-за стола, с любезной и сладкой улыбкой рассыпается в приветствиях.
— Очень рад, ну вот, Константин Алексеевич, так-с!
— Я получил от вас повестку, — начинаю я.
— Ну да. Так-с. Но это не я писал. Пустяки-с. Маленькая о вас справочка из Петербурга. Вы так нашумели, все газеты кричат. Вот, например, статья Алексея Павловича Ленского…
И он сделал серьезное лицо.
— Вы ведь знаете Александра Павловича? Артист Божьей милостью. Как играет. Боже мой! Я, знаете, плачу. И вот он — тоже. Карл Федорович Вальц, маг и волшебник — тоже… Согласитесь! Ах, что ж это я? Садитесь, пожалуйста…
— Так вот, — продолжал он, — от вас нужно нам маленькое разъяснение… Сигары курите?
И он пододвинул мне серебряный ящик с сигарами и сам закурил.
«Какой любезный человек, — подумал я. — Как расчесан, какая приветливость! Приятный господин!» А в голове мелькнуло: «Не этот ли и есть человек за забором?»
— Нам нужно от вас, Константин Алексеевич, — как ни в чем не бывало, заговорил он опять, — узнать…
Тут он многозначительно запнулся и затем медленно докончил:
— Какая разница между импрессионизмом и со-циа-лизмом?
По правде сказать, я не знал, что такое социализм, а импрессионистами мы, художники, называли отличных французских мастеров, писавших с натуры красками, полными жизненной правды и радости. Знал я, конечно, также про существование разных социальных учений, но никак не подозревал, что между тем и другим есть что-нибудь общее.
Так я приблизительно и ответил.
— Ну вот, так и запишем, — сказал мой собеседник и стал писать.
— А, скажите, — обратился он ко мне опять, — почему импрессионизм явился как раз в одно время с социализмом?
Я ответил: «Не знаю». И с досады пошутил:
— Впрочем, может быть, открытие Пастером сыворотки от укуса бешеных собак как раз совпадает с днем вашей свадьбы? Почему бы?
— Так-с, — ответил он. — Но я бы просил вас быть искреннее.
Он встал и быстро зашагал взад и вперед по комнате.
— Я тут ни при чем, — повторил он. — Но вот-с, запросец из Петербурга. Согласитесь, могут быть осложнения. Вам это не будет приятно.
— Что же это: допрос? — осведомился я.
— Ну, допрос, не допрос, а… разъяснение. Вот видите, и «Русские ведомости» — тоже. Даже они-с, согласитесь! И весь театр, и Грингмут. Согласитесь! Ленский — тоже. Вот что-с. Прошу вас, к завтрашнему утру приготовьте в письменной форме ваше определение импрессионизма и социализма и принесите мне. Напишите кратко, по вашему разумению. Ну-с, а теперь до свиданья. На дорожку сигару? Отличная сигара, кого-нибудь угостите.
Теляковский, бывший уже управляющим Императорских театров, когда я рассказал ему об этом допросе, посмотрел на меня своими серыми солдатскими глазами и сказал:
— Вот оно понимание красоты и искусства!
Он добавил:
— Подождите, я сейчас оденусь. Поедемте вместе.
В зале дома генерал-губернатора к нам вышел Великий князь Сергей Александрович, высокий, бледный, больной. Теляковский говорил с ним по-английски.
Великий князь обратился ко мне:
— Вы вошли в театр, где было болото интриг, рутина, и, конечно, вызвали зависть прежних. Ничего не отвечайте в министерство.
Через день ко мне приехал какой-то репортер и привез статью для «Московских ведомостей», написанную репортером в защиту моего направления. Эту чью-то статью я должен был подписать, якобы в свое «разъяснение».
Я оставил статью у себя для просмотра — против чего долго возражал репортер, — а наутро послал ее через нотариуса в редакцию «Московских ведомостей», с просьбой не писать от моего имени провокаторских статей.
Репортер примчался ко мне взволнованный и, горячась, объяснил, что писал статью он по указанию самого Грингмута.
— Не шутите с Грингмутом, вы его не знаете. О, разве возможно! Это столп! Патриот! С кем вы спорите, берегитесь!
«Вот он милый человечек за забором», — подумал я опять.
А милый человечек все продолжал работать, неустанно хлопотал, развернулся вовсю: лгал, клеветал, доносил, все знал и жил, вероятно, неплохо. И поклонников у него была уйма…
Ах, как скучно на свете, на прекрасной земле нашей, от этого человечка за забором!
Карла Маркса
Москва, июль, жара. Огромная мастерская. Пол покрыт театральными декорациями. Топится печь — разводятся колориты и клей. В окна видны железные раскаленные крыши домов по Тверской-Ямской, вывески овощной и шорной лавок. Едут ломовые вереницей, везут кули муки, овса; на кулях сидят здоровенные ломовики, покрытые мучной пылью, и слышно — «ы, ы, ы» — понукание лошадей, огромных, в тяжелой блестящей сбруе с кистями. Лошади лениво движутся в знойном дне. В воздухе пахнет квасом и рогожей. Вдали — маковки церквей, горящие золотом.
На извозчике едет полная женщина в зеленой шляпе, в руках коробка — бисквитный пирог — и клетка с чижиком. «На дачу, — думаю я. — Вот бы выкупаться! Поехать в Косино или Кунцево! А пить как хочется!»
— Василий Харитоныч, — говорю я рабочему-маляру, Белову[259], расторопному парню с круглым лицом, типичному рабочему из солдат, — сбегай, достань лимонаду или ланинской[260].
— Чего лучше, — говорит Василий, — в жару этакую, как черное пиво! У нас пиво хорошее.
Василий приносит пиво, пьет со мной и рассказывает:
— Вот здесь вчера, на дворе нашем, что было: студенты женщину зарезали… Вот она кричала, когда ее в «скорую помощь» сажали. Ну, доктору засвистела в зубы. Ну, насилу удержали. Здоровая! Городовых прямо раскидала…