Это уже было не так просто. Москва взволновалась. Митинги на площадях. Носят знамена. Все много говорят.
* * *
В Училище живописи, где я был старшим преподавателем, ученики-художники тоже замитинговались. Ночные и дневные собрания. Свобода искусству. Изящное искусство или неизящное… Так много вопросов. Вероятно, для того, чтобы разрешить их, вход в Училище забаррикадировали и охраняли по очереди. Глаза учеников горели лихорадочным огнем.
— Вон, смотрите, — говорил мне один юноша-художник ночью, — смотрите, едет черная сотня…
Я смотрю в окно. Напротив, у почтамта, стоит извозчик, и никого больше нет.
Через день или два этот самый юноша пришел к товарищу по Училищу и вложил свои руки в горящую железную печку и сжег обе до костей. Юноша оказался сумасшедшим…
В эти дни, когда все заговорили, а кое-кто стал и сходить с ума, заговорил хозяин моей квартиры на Третьей Мещанской улице.
Так как люди московские сразу поняли все, что и как надо, то первым делом и разделились на партии: кто к какой принадлежит. Это, вероятно, надо и так полагается по манифесту.
Я, конечно, не знал точно, что хозяин мой расстроился, но он, как видно, расстроился сильно и даже пришел ко мне советоваться. Говорит, что не может определить сам себя и другие тоже — к какой партии больше подходит.
— Если я, — говорит, — коммерсант и коммерческие науки, то полагаю…
И начал, и начал, и при этом держит меня крепко за пуговицу.
— Вы поймите, — говорит, — за закономерностью следить… Раз они закономерны, тогда выходит…
И опять говорит, говорит. Наконец, спрашивает меня:
— Что такое неприкосновенность личности? Я не перехожу Рубикон, да и что такое Рубикон?.. А если перейду, я, с коммерческой стороны, — человек цифры. Туда надо смотреть ясно. Всюду автономии, все отделяется одно к другому. А я кто такой?..
Я думал, что ему ответить, но, как на грех, в политике я — ни черта.
Тут и выручил меня приятель-гость, человек солидный, архитектор, который пил у меня чай и слушал наш разговор.
Он дал серьезный совет хозяину:
— Сходите вы, — говорит гость, — в управу. Не в управу благочиния, нет, а в городскую управу. Там вас поймут и скажут, что надо. Какой вы партии… Там это уж знают. Привыкли определять.
— Вот это дело, — обрадовался хозяин и сжал моему приятелю руку. — Хорошо это вы, — говорит, — придумали. Я сейчас поеду в управу.
— Вася, — говорю я приятелю, — трудно ведь это определить, хозяина.
— Конечно, трудно, черт его определит, кто он, — отвечает Вася серьезно.
— Ну, а отчего, — интересуюсь, — ты его не в управу благочиния послал?
— Тоже хороши вы, видно, много понимаете… Управа благочиния… Что вы, право, ведь это духовное ведомство — благочиние, а не гражданское. Там теперь, наверно, что делается — беда… Вы знаете, вы теперь можете в магометанство перейти, и никаких. А прежде — шалишь. Прежде это — ссылка, куда Макар телят гоняет. А теперь заведите девушек хоть дюжину, спросят вас — что такое? Жены, больше ничего… Свобода совести, понимаете? Вот это что. Надо понять, что делается… Да, вот вчера у «Яра» встретил Смирнова, руки пошли в уборную мыть. Смирнов говорит этому, который полотенце подает: «Ты знаешь, — говорит, — кто я?» Тот отвечает: «Как не знать, ваше степенство, мы всех именитых знаем…» А Смирнов, конечно, уж пьян, говорит ему: «Ошибаешься, любезный, я не ваше степенство, а председатель Автономной Московской Республики!..» Вот оно как… Вот и попробуйте определить, кто — что. Это не просто… Художникам, музыкантам, актерам можно как хочешь — у них фантазия трынь-брынь, а вот архитектору это не шутки… Ведь это — переворот… Это все равно, что дом перевернуть. Где пол, потолок, вьюшки, форточки — неизвестно. Дверь нельзя открыть. Все — кверх тормашки. Понимать надо. Тут смешного мало…
Тем временем подали хозяину вороного, и я увидел, как он сел в пролетку и, покачивая головой, вероятно от наплыва мыслей, поехал в управу. Я смотрел в окно и думал: «Вот хозяин, определи-ка его, кто он». Вдруг вижу, идут ко мне по двору ученики.
Ученики пришли и приглашают меня на ночное заседание совместно с банщиками.
«Что за история? — думаю. — Почему с банщиками? Потому, вероятно, что голые они, тело, что ли, писать?» Но на совместное заседание с банщиками мне попасть не довелось, а когда я встретил хозяина, он показался мне рассерженным:
— Ну, — говорит, — был я в городской управе. Четверо меня расспрашивали, час-два. И какое свинство, подумаете… Эти четверо говорят мне: «Мы, — говорят, — не определяем. Это, — говорят, — дело не наше…» Не угодно ли — не определяют… «Почему же, — говорю я им, — вы меня слушали, — говорю, — два часа битых? Зачем?» — «Да так, — говорят, — очень интересно». Теперь все так. Все говорят. Очень даже хорошо послушать… Как вам это нравится! Нет… Еду в Петербург, в Думу! Там узнаю. Все узнаю. Погодите… Узнаю в Петербурге — демократ я, или социал, или другое какое крыло.
На другой день хозяин мой, действительно, уехал в Петербург.
В саду подошел ко мне его кучер Петр. Посмотрев на меня, вздохнул и сказал:
— Заметил я, коды Александр Петрович на сером жеребце едет, завсегда веселый, а на вороном — на ж тебе, всегда сердитый. То ли, се ли, не в духах. И завсегда меня зачнет бранить. А я, признаться, вороного не люблю. Конечно, хотя и черный, а тварь Божия… Вот и суседу нравится. «Пущай, — говорит, — продаст мне вороного твой хозяин. Все равно отберем лошадей у них. Пущай лучше продаст скорей…»
* * *
Из Петербурга хозяин явился мрачнее тучи.
Встретил меня у ворот, на дворе, развел руками и, сняв с головы котелок, помахал им в воздухе.
— Э-эх, скажу вам, ну и лидеры… У всех был. У всех. Слушали. И не могут… К какой партии я подхожу, не могут определить… Ну, э-эх и Россия — эх ты, Россия!
И, склоня голову, хозяин мой пошел в подъезд.
Стоящий рядом кучер Петр сказал:
— Это верно. От эдакого всего у кого хошь ум раскорячится…
* * *
Прошло много, много времени, и встретил я в Париже сухощавого и поседевшего человека. Большие серые глаза его были полны грусти.
Худая желтая рука как-то робко мешала ложечкой кофе. Это был мой московский хозяин. Шумная парижская толпа спешила мимо.
— Дождик все тут идет, — говорил хозяин глухо.
— А помните наш милый сад, — говорил я ему, — стол деревянный в саду, где вы пили чай, в Москве, на Третьей Мещанской, у Троица-капельки?.. Помните?
Он пристально посмотрел на меня серыми глазами.
— Помню. Капельки. Это ведь исстари… Кабак стоял там. Да, кабак. Там водку пили, а остаток из чарок, капельки-то, собирал кабатчик. Вот на эти капельки он и построил храм-то. Да, построил. А я, я-то… Все потерял… все отняли. Все до капельки. Теперь один тут. Вот.
— Ну, а нашли вы, к какому крылу пристать? — попробовал я рассеять его шуткой. — Определили вас, наконец?
— Нет. Трудненько это, не определили… Вертели меня, правда, вертели, а определить не могли нипочем. Один очень старался. Полтора года со мной спорил. Даже глаз у него ушел под лоб. Рот скосило. А не мог.
И на лице старика, хозяина моего, показалась довольная улыбка.
В лесной сторожке
После жаркого дня возвращаюсь с охоты. Собака моя, Феб, идет около ног, высунув язык.
Спускается сумрак на дали лесов, но над ними еще алый след погасающей зари. За мелколесьем далеко видна четкая полоска Вепрева озера. Засыпают далекие леса…
Я иду тропой, по краю поруби. Высокие желтые травы, пни и гущи пышно-розовой дремы. Стрекочут без умолку кузнечики, пахнет травой и медом. Передо мною взлетел ночной ястребок, козодой, и, резко затрещав, пропал в воздухе.
Далеко я зашел, надобно завернуть к лесу, там где-то недалеко есть сторожка.