— Не-е… — говорит Ульян, — баня верней. Постегаю веником спину, ну и пройдет. А то я однова был в Петрове у доктора-то, ну чего… Говорю, голова болит шибко, а он мне — покажи, говорит, язык, высунь. Ну, я ему высунул язык, а он мне — скверный у тебя, говорит, язык, дрянь. Ну, лекарство дал. Иду домой и думаю, с чего язык мой дрянь, я и не матершинник и не знаю, пошто так он язык мой. Это вот Сережка Кольцов, у него язык, верно, — на кого хошь наплетет… И ругаться… вот на все лады. А я? Ругаться не горазд… Ишь, русака какого стрельнул!.. Ну, здоров. Прощай, Лисеич.
И Ульян пошел. Кричит мне вдогонку:
— Я тебе завтра утром рыбки достану, принесу-у-у.
— Ладно… — кричу я ему, — приноси-и-и…
* * *
Хорошо, когда есть дом, приятели. Когда в природе так уныло, в душу входит неразгаданная печаль. Радостно войти к себе в теплый дом, собака тоже рада, бросилась — виляет хвостом, ласкаясь к гостям. А приятели сидят за столом, горит лампа, теплится камин, самовар на столе.
— Где ты пропал? — говорят. — Ну и дорога, ехали! Нас на Некрасихе под горку вывалило. Вот об сучок я себе руку содрал. Видишь, распухла, — показывает мне руку Юрий Сергеевич.
— До свадьбы заживет, — смеется доктор Иван Иванович.
— Ты не доктор, а енот, — сердится Юрий Сергеевич. — Говорю ему — посмотри руку, поищи лекарства — у него, вон, в шкапу. Я ведь пианист, понимаешь, рука… Видишь, ободрано, и кругом красное… А он никакого внимания…
— Ничего нет… — говорит лениво Иван Иванович. — Ну, ободрал, царапинка, кожу ободрал, только и всего…
— А красное кругом — почему? — спрашивает Юрий.
— Красное хорошо. Если б синее было, тогда бы другое дело.
— А что, если б синее?
— Ну, тогда — гангрена.
— Недурно. Это, значит, антонов огонь?
— Да, антонов огонь.
— Так предупреди же! — волнуется Юрий Сергеевич.
— Предупредить невозможно.
— То есть как же это?..
— Ну скажи, не скотина ли Ванька, а? Доктор! Нет, правда, может начаться антонов огонь?..
— Если у тебя есть сахар, диабет, — я ведь не знаю, — то может быть антонов огонь.
И Юрий Сергеевич, налив в чай коньяк, посмотрел в мою комнату, где я снимал охотничьи сапоги.
— Нет, ты слышишь, что он говорит?
— Слышу, Юрий, слышу, — отвечал я из соседней комнаты. — Диабет — это не шутки.
— И я говорю. А ему хоть бы что. Хорош клинический врач!
Выйдя к приятелям, я старался помирить их.
— Пустяки, — говорю, — лицо у тебя, Юрочка, круглое, веселое. Живот, действительно, велик… Я, конечно, не знаю, но у кого сахар — диабет, те всегда раздраженные, нервные, ты же человек жизнерадостный, веселый.
— Ну, простите, — сказал Иван Иванович, — и у жизнерадостных бывает. И главным образом вот у таких, вот с таким брюхом.
— Ну вот! Видишь! Приятный доктор? А? Хорош? — сердится Юрий Сергеевич. — Это называется милый друг!
— А ты думаешь, приятно постоянно возиться с больными? Я приехал сюда, к нему, отдохнуть дня два, а тут… новый пациент! Ручку себе изволили оцарапать, и как истеричка испугался.
— Постой, постой, — обиделся Юрий Сергеевич, — постой! Да ты что? Я тебя спрашиваю как доктора — посмотри мою руку, серьезно это или нет, ведь болит! А ты не смотришь, да еще издеваешься…
— Ну довольно… — уговариваю я. — Пустяки, пройдет.
— Неизвестно… — сказал Иван Иванович.
— Ты слышишь, какая скотина? Слышишь?..
* * *
В это время тетенька Афросинья накрывала на стол — обедать. Принесла горячий пирог с капустой, пирожки с маком, с вареньем… Поставила на стол маринованные грибы.
— Вот, Юрий Сергеич, для вас грибки-то у меня. Вот опяты, валуи, красны головы, белые — гриб к грибу, вот закуска… — говорила тетенька Афросинья.
— Тебе этого ничего нельзя! — строго сказал Иван Иванович. — Бульон без хлеба, ветчины вот немного с жиром. Сладкого ничего, пирог — нельзя.
Юрий сел за стол, на который ставили закуски, переяславские сельди, а Феоктист — настойки разные, брагу в кувшине, моченые яблоки.
— Это все тебе яд! Нельзя! — сказал доктор, налив себе большую рюмку анисовой и положив на тарелку маринованных грибов и пирога.
Юрий смотрел на него, мигая, и молчал. Потом тоже налил себе рюмку анисовой и, глядя на Ивана Ивановича, разом выпил и сказал:
— Раз! Вот тебе антонов огонь! — опрокинул вторую, — два! Вот тебе антонов огонь. Три. Вот тебе, скотина, антонов огонь…
И ел пирог, гневно смотря на Ивана Ивановича.
— Я не отвечаю, — сказал Иван Иванович.
— Не отвечаешь? — передразнил его Юрий.
— Пей… ну что ж, ты сокращаешь себе жизнь…
— А на сколько?
— Ну, на сколько? Вынь да положь…
— Почему же? Наука-то, значит, ваша, медицина, ни к черту не доехала. Доктор должен знать: рюмка водки сокращает, положим, жизнь на двадцать пять минут, или на час… Не можете проверить, сосчитать у вас там, в клинике?.. Медицина-то, значит, не наука…
— Ну, поехал… — сказал, махнув рукой, Иван Иванович.
— Не можете?.. — горячился Юрий. — Не знаете? Ничего не знаете! Хороша наука!..
— Постой… А у вас это наука — музыка? Тра-ля-ля-ля-ля… тра-та-та.
— Слышишь, а?!. Ты — енот! Да ведь это искусство — музыка. Небесное искусство. А ты же — доктор, мятные капли, касторка, аспирин… Пора бы знать!..
Друзья ссорились и пили с горя.
* * *
Проснувшись утром, приятели мои были мрачны. Умываясь, голову мочили водой. Молча сели за стол.
Тетенька Афросинья подала к чаю горячие оладьи.
— Кушайте, пока не остыли, — угощала она друзей.
— Чижало, — глядя на оладьи, сказал Юрий Сергеевич. — Что-то я себя чувствую скверно.
— Ну, довольно, довольно, — заметил Иван Иванович. — Опять начнет про антонов огонь, про медицину. Надоело.
— Какой там к черту антонов огонь! Внутри — горит, в душе. И какой мрак. И оладьи, вот оладьи — все равно, есть они или нет.
— Не в душе, а пониже — в брюхе! Перцовка, полынная, коньяк, пироги. Ведь ты назло мне все пил, — сказал доктор Иван Иванович. — Вот тебе возмездие.
— Неужели от полынной?
— И от перцовки, и от коньяку, и от пирогов, — подтвердил доктор. — Это, брат, называется чревоугодие.
— Да неужели? — притворно удивился Юрий Сергеевич. — А я-то и не думал. Черт! Какой минор в душе!
— Брось, и у меня тоже. Не иначе, как придется выпить по рюмке. Авось, на мажор пойдет.
* * *
Утро осеннее было ясно. Сад у дома моего блестел ветвями берез и липы. Синели далекие леса, и среди прозрачных небес в лазоревом свете высоко летели стаи журавлей.
Приятели мои сидели на лестнице террасы.
— Хорошо им, — сказал Юрий Сергеевич. — Вон летят. А я вот какой толстый. Нет у них перцовки, нет у них Антона и его огня и всей этой нашей ерунды…
Осенней порой
Рано разбудили меня приехавшие приятели. Как-то весь дом мой деревенский сразу оживился. А сегодня праздник Покров. Солнце, такое веселое утро. По стенам комнаты блистают золотые его лучи.
— Вставай! — кричат приятели. — Какой день, красота, тепло!
Дед-сторож моего дома тащит мне высокие охотничьи сапоги, вымазанные салом. Собака в радости прыгнула ко мне на постель и урчит носом.
— Ну и денек ныне, чисто лето, — говорит дедушка. — Глянь-ка, видать далече. Лес-то голый. Эвона светит Всех Скорбящих Радость.
Я смотрю в окно. За обнаженными лесами далеко светится точка церкви. Говорю:
— А я там, кажется, и не был.
— Да ведь это далече, у Котрости, — говорит дед. — Летом-то ее не видать. А вот теперь опал лист, и видно. Вона вправо-то Святой Ключ, а под горкой — Сеча. А вона лес высокий — это Могилки.
— На Могилках-то я был, — говорю.