Но все равно она боялась.
Год спустя, в начале следующего лета, пришли два письма – одно за другим, через день, как если бы в своих долгих путаных странствиях они нарочно где-то сговаривались и поджидали, чтобы заявиться этак вот – на пару, чуть ли не под ручку, будто одного было мало, чтобы всем тут наплакаться вволю. Одно за две недели примчалось с глухоманного Урала, другое где-то завеялось и почти полгода гуляло, добираясь из Ташкента.
Мама писала, что латышские родственники, извещенные дядькой Лавром о ее с Сергеем судьбе, отправили посылку. Посылка каким-то чудом дошла, и той гречки, пшена и сухарей хватило им, чтобы дотянуть до весны. (Бронников, слушая, диву давался, перебивал: минуточку, как же дошла?! как могла туда посылка дойти?! – “Не знаю, – недоуменно пожимала плечами Ольга, и было видно, что прежде она не задавалась этим вопросом. – Так мама написала…”) А папу с тюрьмы отпустили искалеченного, через два месяца он умер. И она не уверена, что это письмо дойдет – законная переписка запрещена, посылает тайно через тех кержаков, у которых меняла кольцо. Голод свирепствует по-прежнему, и дядю Егора, папиного брата, пригнанного с семьей следующим эшелоном, нашли весной в землянке, а жена его и дети прибрались еще раньше. И что не он один погиб этой зимой – чуть потеплело, собрали целую команду чистить бараки, зарывали что осталось после морозов да оттепелей в общую могилу без надписи и уж тем более без креста. И что она снова не знает, выживут ли они в будущие холода.
Второе письмо пришло Лавру от невестки, жены младшего брата Трофима.
Катерина просила прощения, что не написала сразу, а только вот сейчас – ранее не было сил взяться за перо, чтобы рассказать о случившемся. Корпус, где служил Трофим, послали в дальний трудный поход – за речку Аму-дарью они направлялись, в Афганистан, спасать тамошнего царя Амануллу-хана, большого друга Советского Союза, – оказать ему помощь, разбить лютых врагов и поставить на своем!.. Вернулись двумя месяцами позже – так же скрытно, как уходили, – да только Троша в корпусе уже не числился. Вызвали ее в штаб. Командир бригады герой Гражданской войны Виталий Маркович Примаков, под началом которого шел Трофим в свой последний бой, обнял за плечи и наравне с ней, горемычной, пролил слезу. Вручил посмертный Трофимов орден Красного Знамени и бумагу, где было написано, что муж ее, комбат Князев Трофим Ефремович, был храбр и отважен и погиб за дело мирового пролетариата. Еще выдал командирский аттестат на полгода и обещал устроить сынишку в детский сад. Теперь без работы ей никак, и, слава богу, уже взяли директором гарнизонной библиотеки, где прежде был один узбек, совершенно все разваливший, так что и хорошо – дел невпроворот, день проходит как в тумане, а ночью она лежит без сна, прижав к себе ребенка. Болит у нее сердце, ноет, каменеет, булыжником гнетет душу. Вспоминает она Трошу – и никогда, никогда его не забудет! Уж так она его любила, так холила, так к нему всей душой прилепилась! Через силу она терпит эту боль, плачет, горюет, а что говорят про нее всякие гадости, так люди и рады посудачить о том, до чего им никакого дела нет, а про красивых женщин и толковать нечего – вечно про них распускают гадкие сплетни, все это неправда, и на том до свидания.
На помин Трофимовой души Лавр ночью разрыл схрон в углу огорода, вытащил полведра картошки, тетя сварила. Ольга взяла в руку горячую порепанную картофелину и вдруг ясно поняла, что прежде был у нее дядька Трофим – живой, веселый, грозный, каждым движением властно приближавший к себе весь окрестный мир, – а теперь вместо него вот эта картошка, и это навсегда!.. Выронила, расплакалась, и дядька Лавр сначала бранил ее, что едой не дорожит, а потом посадил на колени, прижал к себе и стал кашлять и отворачиваться…
В конце концов она успокоилась, но долго еще потом время от времени вспоминала и вздрагивала – как же так? не будет больше дядьки Трофима? не сможет он подкинуть ее выше яблонь и крыш?.. Его образ постепенно терял четкость очертаний, туманился, как туманится вечером луг, когда в зыблющихся белых пластах можно увидеть что угодно – вот, кажется, белобородый человек в белой рубахе стоит и смотрит на тебя!.. вот белая лошадь медленно прошла, понуро опустив голову и растрепанную белую гриву – и растаяла, разошлась волоконцами тумана… вот с беззвучным шорохом, неслышно роняя капли с мокрых листьев травы, пробежал белый мальчик в белом картузе, оглянулся напоследок, так же беззвучно смеясь, и пропал на берегу белой реки…
Так же и дядька Трофим пропадал, истаивал в ее памяти – туманилось и гасло все то неясное, зыбкое, странное, что могла она, ребенок, вообразить о его дальней жизни в сказочном и страшном Туркестане…
Туркестан
Яблони, груши и урючины сбросили цвет довольно давно, однако в пряном воздухе еще витало его призрачное веяние, а то еще в пиалу слетал, кружась, ненадолго забытый временем душистый лепесток.
В прохладной тени загородного сада чуть поодаль друг от друга (должно быть, чтобы одна беседа не мешала другой) стояло штук шесть квадратных узбекских топчанов – катов, застеленных курпачами и одеялами. На одном из них и расположились.
ТАШКЕНТ, АПРЕЛЬ 1929 г.
Компания собралась небольшая – сам Трофим, затем Трещатко (его заместитель, командир первого орудия), замкомроты Безрук и Звонников. Звонников был той же роты замкомвзвода, и выходило, что взяли его немного не по чину. Но уж больно славно он, москвич из заводских, пел хорошие песни – это во-первых. А во-вторых, в застолье всегда хорошо иметь младшего. Ну, чтобы, скажем, чай разливал – да и вообще.
Именно поэтому Трофим, если б на самом деле нужно было проведать кухонные дела или что-нибудь там спроворить, послал бы по этой надобности именно Звонникова, и Звонников отлично бы все спроворил и разведал.
Но надобы никакой не было, а просто Трофим устал слушать рассуждения Безрука о верности экономической политики, даром что толковал Безрук как по писаному – дескать, дело идет к тому, что НЭПу конец, и лично его, Безрука, такой расклад не может не радовать, а то, мол, опять мироед за старое взялся и противно смотреть на сытые рожи.
Еще в самом начале, когда мальчишка бегом принес первые два чайника, пиалушки, стаканы, тарелочки со сластями и орехами, поспешно и толково расставив все на дастархане, и Звонников, вопросительно взглянув на командиров и поймав чей-то одобрительный кивок, вытащил бутылку “белой головки”, а авоську с остальными плешивый чайханщик, кланяясь и пришепетывая на приветственных словах, поспешил унести, чтобы опустить в прохладную арычную воду, – так вот, еще в самом начале Трофим решил напомнить Безруку о совсем недавнем положении вещей.
– Эх, Безрук! – неторопливо цедил он, щуря темные глаза, опасно поблескивающие на сухом скуластом лице. – Верно-то оно верно, все так, спорить не буду. Да только вот ты прикинь к носу. Ну, возьмем какой-никакой пример. Два года назад сколько баран стоил?
– При чем тут баран? – удивлялся Безрук.
– Да вот при том, – настаивал Трофим. – Двенадцать рублей он стоил. Пятнадцать – это уж от силы, если самого жирного двухлетку брать. А сейчас сколько? – тридцать пять!
– Об за тридцать пять только зубы рушить, – хмыкнув, заметил Трещатко. – К приличному барану теперь и за сорок не подступишься…
– Ну и что? – злился Безрук. – При чем тут бараны?!
– При том. Я к чему веду? Два года назад я на свой оклад десять баранов мог купить. А сейчас?
Безрук вздохнул, возводя глаза к небу, – мол, нет, ну вы только взгляните: человек о серьезных вещах, а они тут со своими баранами!
– А сейчас мне и на четырех не хватит, – закончил Трофим. – Есть разница? Как по-твоему-то, Безрук? Что для меня лучше? Или все едино?
– Ах, ты вот о чем!..
Безрук откинулся на боковину ката, несколько нервно крутя в пальцах пустую пиалу.